ЖурналПоэзияИван Коновалов. “Там, где на ерики и рукава”

Иван Коновалов. “Там, где на ерики и рукава”

Иллюстрация Бориса Кунина

***

Скажи спа­си­бо, злой маль­чиш­ка,
кани­ку­ляр­ным дол­гим дням,
тому что вре­ме­ни с излиш­ком,
тому, что вырас­тешь в меня.

Тому, что двор, от солн­ца сон­ный,
весь в золо­че­ной хох­ло­ме,
в тво­ем вла­де­нии закон­ном,
как был когда-то отдан мне.

Что, совер­шен­но без­на­ка­зан,
сжи­га­ешь лупой мура­вья,
стек­лян­ным выпу­чен­ным гла­зом
в скре­ще­ние лучей ловя.

Что лин­зы выгну­тым кош­ма­ром
паля­щим мура­вьи­ный род,
воору­жил тебя зада­ром
про­мыш­лен­ный пере­во­рот.

Тому, что та зем­ная сила,
что не забу­дет ни о чем,
еще тебя не про­све­ти­ла
испе­пе­ля­ю­щим лучом.

***

За сто­лом сиде­ли двое,
тле­ла лам­па впол­на­ка­ла,
чая зер­ка­ло кри­вое
ночь из блю­деч­ка лака­ла.

Разговор непри­хот­ли­вый
пря­дал дрём­ны­ми уша­ми,
жел­то­ва­то­го раз­ли­ва
свет бесе­до­вал с веща­ми.

Ничего не при­клю­ча­лось,
темень жалась к окнам роб­ко,
вить гнез­до при­шла уста­лость
в череп­ной моей короб­ке.

Разговор лущил коло­сья
и кидал сло­веч­ки в мис­ку,
не реша­лась эта гостья
подо­брать­ся слиш­ком близ­ко.

Ничего не при­клю­ча­лось,
за сто­лом сиде­ли двое,
и недель­ная уста­лость
рас­тво­ря­лась в раз­го­во­ре.

***

Это утро в сне­гу, это блед­ный клок сена
про­го­ра­ет и све­тит едва,
это севе­ра солн­це мерт­во и нетлен­но,
белой вышив­кой вьёт­ся кан­ва.

Это пики каза­чье­го вой­ска под сне­гом —
ковы­лей на похо­де при­вал,
это в Финский залив повер­ну­ла Онега
в сером пухе сво­их покры­вал.

Это рель­сы сквозь сон, это воля к дви­же­нью,
это утрен­ний говор колёс,
это солн­ца спо­кой­ное само­со­жже­нье
и пока не настав­ший мороз.

***

Я умер имен­но тогда,
шесть лет тому назад,
когда холод­ная вода
уда­ри­ла в гла­за;
когда, вдох­нув её, в гру­ди
почу­ял ледя­ной
заро­дыш смер­ти — не суди,
пого­во­ри со мной.
О том, как, несмот­ря на то,
я до сих пор живу,
что сеет неба реше­то
и на мою межу,
что хле­ба вдо­воль, солн­ца свет
не гас­нет для меня,
хотя уже шесть лет как нет
бес­смерт­но­го огня.
Смотри, как дере­во рас­тёт
настыр­но и свет­ло,
когда наста­нет мой черёд,
я лягу под него.
Пока же, Господи, про­сти,
я думать не хочу.
Настанет день — све­ти, све­ти,
задув мою све­чу.

***

Там, где на ери­ки и рука­ва
рас­па­да­ет­ся рус­ло боль­шой реки,
где аст­ра­хан­ская татар­ва
от набе­гов пря­та­лась в трост­ни­ки,

где встре­пе­нуть бы птиц, вспо­ло­шить бы птиц -
не оста­лось бы сине­го лос­ку­та:
мел­ко­во­дье и рыба — из всех сто­лиц
самая сытая — там у пер­на­тых, там.

Там, по этой пута­ни­це про­ток,
шле­пая ред­ко вес­ла­ми по воде,
плыл науч­ный сотруд­ник, задум­чив и оди­нок.
Мошкара рои­лась и пута­лась в боро­де.

Он оста­вит вес­ла, посмот­рит на стай­ку рыб,
что про­но­сит­ся мимо, метал­лом впотьмах горя,
погля­дит, сощу­рясь, на ту из воз­душ­ных глыб,
что кача­ет­ся в чае закат­но­го янта­ря,

отхлеб­нет из тер­мо­са, и, кома­ра согнав,
под­на­ля­жет на вес­ла, лод­ку отпра­вит в путь.
Среди заво­дей, ому­тов, ери­ков и канав
плыл уче­ный, со дна под­ни­мая реч­ную муть.

И поку­да суме­рек загу­сте­вал кисель,
коло­туш­кой он кво­кал, как бы плес­кал хво­стом -
пота­ен­ной под­лод­кой, с тру­дом оги­бая мель,
на поверх­но­сти пока­зал­ся огром­ный сом.

Говорил ему чело­век: — Ты живешь впотьмах,
три­ста лет про­мыш­ля­ешь молод­ня­ком, икрой:
Расскажи мне, рыба, тебе еще ведом страх?
Отвечала рыба: — Ведом и страх порой.

Видно, сом пони­мал по-рус­ски, и пото­му
он ска­зал, раз­ду­мав: — Того одно­го боюсь,
что я, звезд не уви­дев, зимою на дне помру, -
жаб­ры хлю­па­ли, дер­гал­ся длин­ный повис­ший ус.

- Но боюсь и смот­реть, как звез­ды про­ткну­ли мрак, -
а био­лог, заки­нув голо­ву, отве­чал:
- Сотни раз я их видел, роя­щий­ся зоди­ак:
Светлячки в чер­но­те. Велика ли твоя печаль?

В полу­тьме от наша­рил труб­ку, под­жег табак,
кома­ров отго­няя дымом, курил, мол­чал.
Стало холод­но. Сом вдруг ска­зал по-татар­ски так:
- Велика, — он ска­зал, — вели­ка, чело­век, печаль.

Пересвистывались пти­цы ноч­ные, ветр
при­ка­спий­ский ходил сре­ди прес­но­вод­ных трав,
осто­рож­но сту­пая. Солен, зата­ен и щедр,
он, под­слу­шав, гадал теперь — сом, чело­век ли прав.

Но спро­сить было неко­го, думать же не при­вык
тихий ветр — шагал, камы­шом шур­ша,
золо­то­ор­дын­ский нашел он в гря­зи ярлык
и колю­че­го, буд­то звез­ды во тьме, ерша.

***

Кто их кле­ил друг на дру­га, слой за сло­ем?
Обдираю со сте­ны обои.
И мне груст­но думать отче­го-то,
как невзрач­на преж­няя рабо­та.
Слой за сло­ем… что за люди жили тут?
Что за све­точ скра­ши­вал их труд?
Как их жизнь про­шла меж этих стен?
Сколько было на веку их пере­мен?

— Здесь отхо­дит, а вот здесь сго­ни пузырь.
— Слушаюсь! — Сам зна­ешь, его­зы
на мину­ты не оста­вить же, ну Саш,
как-нибудь доклей без нас, домажь.

Вот докле­и­ли и рады делу рук,
сели чай пить. Плещутся вокруг
их надеж­ды, буд­то в сол­неч­ной воде
рыб­ки юркие. И не бывать беде.
Не бывать ей, не бывать ей нико­гда,
а бума­га пожел­те­ет за года:
надо бы на кухне под­но­вить…
Жизнь сго­ре­ла, как воль­фра­ма нить
в лам­поч­ке от рез­ко­го скач­ка
напря­же­ния, а лин­зы, что в очках,
слиш­ком кру­то пре­лом­ля­ют свет.
Жизнь про­хо­дит, смыс­ла в этом нет.
Оттого-то груст­но мне сди­рать
ста­рые обои, как тет­радь
с про­пи­ся­ми дет­ски­ми листать,
преж­ний почерк свой не узна­вать.

***

Дочке в шко­ле про­чи­тать зада­ли,
да вот маюсь и не знаю, надо ли:
про­чи­та­ешь мно­го — посе­де­ешь рано…
ай у нас дома ни биб­лии, ни кора­на,
ни марк­са, ни лени­на, ни упа­ни­шад.
Там навер­ху и без как-нибудь поре­шат,
а мы, кума, ни в бога, ни в чер­та, ни в азбу­ку мор­зе,
но, вишь, стар­шень­кий умер от пере­до­за,
так уж в этот раз думаю — не про­честь ли?
вот бы млад­шей жить раз не в поче­сти, так по чести,
так что ты дай-ка с полоч­ки мне, кума,
горюш­ка, горюш­ка от ума.

***

Свистала утром в доме флей­та,
как голос неуме­лый чей-то,
кото­рый силил­ся взле­теть
воз­душ­ным шари­ком на нит­ке,
игруш­кой вет­ра, чьи попыт­ки,
как тони­ка, дер­жа­ла твердь.

Так маль­чик, не умея пла­вать,
хотя тиха и сон­на заводь,
боит­ся — сде­лав два греб­ка,
назад плы­вет к при­ча­лу. Скоро
в гни­лое дере­во опо­ры
впи­ва­ет­ся его рука.

Но шарик про­дол­жа­ет бить­ся,
и флей­та не уго­мо­нит­ся,
и маль­чик пере­во­дит дух,
что­бы, фыр­ча в воде цве­ту­щей
и взба­ла­му­чи­вая гущу,
свер­шить греб­ков побо­ле двух.

Он поплы­вет в воде, как рыба,
и флей­та рас­по­ет­ся, ибо
у шари­ка порвет­ся нить.
А если не порвет­ся — что же?
Он бить­ся пре­кра­тить не может.
Дай бог и мне не пре­кра­тить.

***

Старик, я пом­ню, кры­су уби­вал,
и кровь её тек­ла на тро­туар,
покры­тый пылью, на асфальт, на солн­це.

Он с ров­ной зло­стью бил её, и трость
мель­ка­ла в воз­ду­хе. Не дове­лось
убийств мне видеть и не дове­дёт­ся,

Бог даст. Но это пом­ню я:
как, в воз­ду­хе нога­ми семе­ня,
пыта­лась кры­са убе­жать от смер­ти.

Я пони­мал: реши­тель­ный ста­рик
был прав, но я спи­ною слы­шал крик…
Кто ска­жет: “Крыс не жаль”, — тому не верь­те.

Другой раз мой авто­бус ехал за
гру­зо­ви­ком — как отве­сти гла­за? —
от полон был говя­жьи­ми костя­ми.

Я ощу­щал тяжё­лый, све­жий смрад
и на раз­вил­ке был, при­знать­ся, рад,
что тро­ну­лись мы раз­ны­ми путя­ми.

Но буд­то, рас­ка­лив­шись докрас­на,
кос­ну­лась мяса на костях стру­на
души моей — и зака­ли­лась в мясе;

и книж­ные стра­да­ния людей
я стал читать спо­кой­ней и гру­бей,
но мир сто­ит по-преж­не­му пре­кра­сен.

***

В дро­жа­щей гру­ди само­ле­та,
отдав на пору­ки штур­вал,
как курт­ку, надев дре­мо­ту,
Чкалов спал.

Под ним про­сти­ра­лось море,
и, делая обо­рот,
мотор само­ле­та вто­рил
Сахаре холод­ных вод.

Над ним бело­гла­зо кру­жи­ли
мерт­вен­ные обла­ка,
и само­ле­та жилы
поста­ны­ва­ли слег­ка.

Туда, где лежа­ли недо-
иссле­до­ван­ные льды,
летел само­лет и небо
отсла­и­вал от воды.

Знаю, пер­во­про­ход­цы
взвих­ря­ют спо­кой­ный ход
вре­ме­ни. Им дает­ся
загля­ды­вать напе­ред.

Что видел в бес­сон­ной дрё­ме
сквозь буду­ще­го пла­сты
летя­щий Чкалов, кро­ме
тунд­ры и мерз­ло­ты,

кро­ме воды мятеж­ной
и вет­ром про­ду­тых круч?
что видел, повис­ший меж­ду
морем и сенью туч?

Не знаю. Но он дре­мо­ту,
как курт­ку, с пле­ча ста­щил,
трях­нул голо­вой. Работа
тре­бо­ва­ла сил. Громче,

чем рёв мото­ров,
ветер куда-то звал.
Чкалов про­ве­рил при­бо­ры
и взял на себя штур­вал.

2

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Скажи спасибо, злой мальчишка, каникулярным долгим дням

Журнал