***
Моим стихам, написанным столь рьяно,
что воспаленный мускус павиана
досель висит – а им немало лет,
хотя б за то сегодня благодарен,
что открывают двери новых спален,
и как же не открыться им – поэт,
министр наслаждений сам стучится,
когда еще такое приключится?
А может быть, наутро воспоет?
…Ночь перья распускает, как жар-птица,
и вопль, противный слуху, издает.
А что есть дух, как не стремленье тела
преодолеть естественный отбор?
Поет, не задыхаясь, филомела,
пока бурлит желанье в норах пор.
И вслушивается осоловело
столетний вран, забыв про “невермор”.
“Все мускулистое плодоносяще –
напишет вялофаллый философ
и в чахлой антиномий сирых чаще
еще продремлет несколько часов.
Когда надежда при смерти, чего уж
петь и плясать тут -
все всегда зазря.
…И тут во склеп врывается Приемыш –
лучист, розовощек.
И это – я!
***
Встречает страсть весну, бледна:
«Зима была не холодна,
по-рыцарски готична,
мне с ней спалось отлично.
Зачем нарушила покой
своею мутною рекой,
болтливыми ручьями,
слюнявыми речами?
На щепку щепке лезть пора?
Какая, господи, мура –
пунцовые цветочки,
набухшие сосочки…
Мне умный снег приязнь дарил,
парок над головой парил,
сквозь нежные метели
мне ели зеленели.
Мороз, колючий философ,
уютной робости засов
иронией резонной
сорвал с души бездонной.
Шатун, шальной лесной плейбой,
любовью воспылал прямой.
Жаль, в слепоте пыланья
не избежал закланья.
А как смущались снегири
от шепотка “Берёшь? – Бери!”!
А брали как! – ликуя,
прилежно крылышкуя…»
Тут зев, зелёный – просто страсть,
раскрыв, весна пожрала страсть:
«Люби во тьме утробы
сосульки да сугробы!»
Утро в деревне
Придёт ко мне безумное дыханье
и кровь по жилам потечёт бойчей,
беспаузное птичье щебетанье
тщету обрушит тишины ничьей.
А если воздух я глотать устану,
то сходку спровоцирую ворон.
Растерянной душе полёт в нирвану
лысеющий предложит лже-Харон.
Злой кислород, озон остервенелый,
азот смиренный, водород пустой.
Измотанный упорной филомелой,
уже и сам кричишь, как козодой.
Все фальшь, что не молчание.
Молчанье
высокомерно. Воздух сыроват.
Но уж прорезан первыми лучами
рассвета в тыщу птичьих киловатт.
* * *
Валяемся на берегу
под вздыбленными облаками.
Я все проделал, что могу,
с твоими длинными ногами.
Твой отстонался томный стан
и выплеснул своё томленье.
Не зря упёртый капитан
на дрожь, на дрожь держал равненье.
Вокруг июль и травостой
и трепет маковых ворсинок.
Усталый челн трубит отбой,
начав и кончив поединок.
* * *
Перепутав число зубов
алфавита и букв во рту,
я скажу тебе про клопов:
ах, они перешли черту!
Про любовь бы хотелось (ведь
полыхает во мраке плоть)
говорить мне и даже петь,
но клопов учинил Господь.
Коль тебя поцелует клоп,
будешь яростью ты распят.
Мог из малых сих мира кто б
бо́льший в дом наш внести распад?
Мебель сдвинута, вонь в щелях,
перевёрнут диван-старик.
Сон ночной превратился в прах.
Мунк, не Мунк, а исторгнешь крик,
вспоминая, как гул затих,
как в больничке, в беззвучных снах
в штыковую ходил на них
и бен Ладеном палец пах.
* * *
Заиндевевшее индиго,
дитя мороза и севрюги,
в ночи несытой свищет дико,
тревожа призраков округи.
Занесено его сознанье
крупой безумья бури щедрой.
Мужайся, Божее созданье,
закусывая ужас гетрой!
Тебе, как отсвистишь, примстится
покой, во сне прогонит вьюгу
к чертям
Сидящего десница.
По правую, как пишут, руку.
Новогоднее
Что остается после,
после
всего, что ясно наперед?
Любимая воркует подле,
от счастья сдохнуть не дает.
И сын всамделишный туда же.
А твой мифический Грааль,
все переублаживши блажи,
уж на одном чадит кура́же
чаруя непривитых краль.
Что остается после?
Мантры
небесной старомодный гуд.
Евтерпы тёмные бастарды
осанну нежити поют.
Они родня тебе, не морщься.
С тобой до точки лишь они.
Что будет дальше? –
залп, огни,
всё,
всё, о чём ни заикнёшься…
* * *
Мне хладная весна так нравится теперь,
что страшно за себя и за приязнь такую.
Пронзительный сквозняк проскальзывает в дверь
и, бескорыстно чист, струю несёт нагую.
Снег водянистый льет на съёжившийся сад,
чьи, белые уже, недвижимы ладони.
А я не хмурю взор, я даже втайне рад,
что не до суеты обледеневшей кроне.
Не страшен мне борей – борею не до нас.
Он хочет до ручьёв застенчивых подземных
добраться – не сейчас, так в следующий раз,
и навсегда застыть в их девственных вселенных.
О стылая душа, привет тебе, привет!
И мудрая притом, и чуткая умело.
И смерть, конечно, есть, но смерти всё же нет.
А если кто затих – то батарейка села.
* * *
Фантазии бессвязной потакая
и заплывая замыслом за край,
я б полюбил тебя, о мысль нагая,
хоть обла ты, позорна и лаяй.
Хоть книжный червь был первый твой любовник
(и не уверен я в глаголе “был”),
хоть твой альков (нет, грязный твой альковник!)
чей не просмаковал, не знаю, пыл.
Но так твои доверчивы нейроны
и логики беспомощна броня,
что нынче гнут тебя пропагондоны,
а значил –чуешь, сука, связь? – меня!
Но нет, конечно, ничего не чует
холодная, бестрепетная мысь.
За опытом бессмысленным кочует,
фиксирует — кочевник не корчует,
патологоанатом — не врачует…
И, чуда опасаясь, смотрит ввысь.
* * *
На – она уже остыла,
Боже мой, моя душа.
Вечно плакала и ныла,
угрызеньями шурша.
Вся до ниточки ослабла,
одолеть стараясь хлад.
На платформе объявили
остановку «Зиккурат».
На – храни её и, если
жрать захочешь, отогрей.
Мне – узнать осталось, есть ли
жар без дна (у якорей),
рай без музыки (у пенья),
синь без просыпу (у сна)
в полынье сердцебиенья,
для которой плоть – блесна.