***
Когда мы выходили ночью в сад:
Отец и я, и крупная собака,
На нас глядели с высоты из мрака,
И нам казалось – там и спрятан ад.
Когда я понимала: да, умрёшь,
Когда листва дрожала и гремела,
В траве коварно шевелился ёж,
И отвлекал от ужаса умело.
Я буду ёж, а ты, пожалуй, пёс.
Толкай же носом злой колючий шарик.
И смерть, которая по небу шарит,
Подумает: нет, этот не дорос.
***
Видя, как соображают они на троих
с утра, на простуженном пустыре,
завидуешь, прошмыгнув мимо них,
даже не столько выпивке в январе
на морозе, а в ноябре – в грязи.
Жажде самой! Жизни осталось на дне.
Она теперь содержится только в вине
перед теми, кого не бросишь там, где сквозит.
***
У нас почти весёлые глаза,
мы пьём и говорим давным-давно,
но что-то он рассеянно сказал,
и каждый сразу понял: вот оно.
Все жили, шли, вставали в семь часов,
потели летом, кашляли зимой –
чтобы услышать пару странных слов,
зачем – да кто же знает, боже мой.
Для этой цели выбрали его.
Он выйдет в ночь – как выйдет из тюрьмы…
Но мы ему не скажем ничего.
Пусть думает, что он такой, как мы.
***
Мне нравится, что мы
так на слова похожи,
и нами правит тоже
грамматика зимы.
И разговора нить
дрожит, и слов так мало,
что говоришь устало:
«Мне трудно говорить».
На несколько минут,
беспомощны и голы,
к остывшему глаголу
наречия прильнут.
Нам тоже повезло –
до скорого пробела
жить сбивчиво, несмело,
косноязычно, зло.
Угрюмая звезда
нас понукает взглядом.
И три минуты рядом –
для нас уже «всегда».
Об этом знает тот,
кто робкой жизни строчку
в одну слепую точку
запасливо свернёт.
***
Согревая окно автобуса теплым пальцем,
Думаю о тебе и о чем-то давно забытом:
О дошкольном детстве, его проезжаешь зайцем
с двусторонним белым ватным отитом.
В этом коконе рыхлом слова не имеют веса,
А способность молчать считается силой духа,
И любовь-то в наших широтах вроде компресса
Притупляет слух или вовсе лишает слуха.
Что нас с тобою связывает? Привычка
Смотреть в окно на пустырь, как чудо,
Отмечая на нем старуху, собаку, птичку,
Бояться дохнуть, нарушить, спугнуть… отсюда
Потоки немых укоров и прочей чуши,
Внутренних монологов, страстных и длинных.
Так что у нас общего? Ватные заячьи уши.
Лезут они из-под шапки смешней ослиных.
***
Сидела в кресле с ёлкой рядом.
Из крана капало на кухне.
Я стену подпирала взглядом.
Казалось, вот возьмёт и рухнет
Пошла к столу, к листку бумаги.
Светила ёлка, словно город.
Со злости рисовал зигзаги,
Припав к стеклу, январский холод.
Ни о какой любви пространства
И речи не было. На стуле
Висела юбка из упрямства –
Чтобы её опять смахнули.
Я шла по следу беглой мысли,
Или, верней, короткой строчки.
На кухне капли молча висли,
И гибли там поодиночке.
Я двигалась к пустой странице,
Чтоб записать, и покороче,
Что всё труднее нам мириться
С тоскливой сменой дня и ночи.
Что мы сжимаемся, старея,
Как будто кровь берут из вены.
Я шла красивей и скорее,
Чем я хожу обыкновенно.
Кто торопил: Осталось мало.
Уходит ночь по белым крышам…
Кто говорил: Пиши пропало,
Пропало то, что не запишем…
***
Видишь не дальше носа — такой туман.
Упираешься взглядом в пустой товарный вагон.
Сопротивляясь, пространство вытолкнет, как лиман,
в ту же точку, откуда брали разгон.
Да, перемены есть: тогда гобой
в переходе метро сопел, теперь — кларнет.
Но все происходит с тобой, опять с тобой.
Это все еще ты, а прошло, например, семь лет.
Так плыви себе под кларнет, гобой, фагот.
Суетись, пританцовывай, не понимай,
почему тебе нужен этот, не близок тот,
и тебя выбирает хам, войдя в трамвай.
В ту секунду, когда поймешь, какой закон
возвращает тебя в неясность из пустоты,
и откроется горизонт, отойдет вагон,
вдруг окажется: это уже не ты.
***
Смотри, как все влюбленные смешны
под занавес, к исходу сентября,
в листву, как в желтый дом, заключены,
запаяны, как в капле янтаря.
Смотри, как понижается в крови
восторженности косенький процент,
как ловко отвлекают от любви
зубная боль и повышенье цен.
Смотри, смотри, язвительный герой,
и усмехнись, не замечая, как
и над тобой кленовый кружит рой
и ладит шутовской тебе колпак.
***
Я персонаж, допустим, Грэма Грина.
За мной охотятся тонтон-макуты.
И ноги страха чёрные незримо
Идут за мной, в сандалии обуты.
Кончается земля галдящим портом,
И ветер треплет космы пальмы пыльной.
Я замечаю, покрываясь потом,
Что «Оду к Радости» поёт мобильный.
Сандалии меняют на котурны
Или встают в затылок на пуанты.
Весь мир — театр, и все — комедианты,
А страх отныне сладостно бравурный.
***
Это просто июнь начинает клониться к июлю.
Беспокойство сгущается и дозревает до боли.
Уплотняется свет и по зыбкому белому тюлю
Он петляет, как заяц по ровному снежному полю.
И спокойная склонность становится сильным уклоном.
И хотя ты пока что в ладу с повседневным укладом,
И тебя еще числят легко, неопасно влюбленным,
Но уже не встают, не садятся, не селятся рядом.
Это просто в метро духота достигает предела,
За которым теряется даже сознанье потери.
Кто-то все еще хочет уйти невредимым и целым.
И ему говорят: «Не держите, пожалуйста, двери».
И обратно нельзя. Мы вошли в это лето по пояс,
И теперь ускоряет движенье любое касанье.
И теперь он летит, сумасшедший старательный поезд,
Безнадежно уже обгоняя свое расписанье.
***
А вы не пробовали съесть конфету?
Смотреть на море? Грызть гранит науки?
От нежеланья жить лекарства нету, -
Вздыхает врач и долго моет руки.
Он моет руки. То есть умывает.
Он моет руки. Мыла тратит много.
И постепенно доктор забывает
О статусе тоскливом полубога.
Включит ли лампу – не горит, собака!
Ему больной: Да вы контакт проверьте.
(Когда б не этот, с кем бы среди мрака
Я говорил о жизни и о смерти?)
И, заглянув под стол, как будто гному
Там подмигнув, поправит удлинитель,
И виновато говорит больному:
Ради меня, голубчик, потерпите!
***
Бежать, бежать… и остановиться,
Отплыть, и лечь, и смотреть на берег,
В замке копаясь вязальной спицей,
Каких в шкафу ожидать америк?
Не спать, не спать… и уснуть под утро.
Скучать, скучать… и забыть на вечер.
Как дыры эти зияют мудро –
Длиннее ночи, сильнее встречи.
Упал туда, полежал, и вышел.
Дожил до лета, сумел не спиться…
Вздремнул – и ожил. Скучал, но выжил.
Блестит бесцельно стальная спица.
***
Una paloma blanca me canta el alba
из песни
И голубка больше мне не поет зарю,
потому что даже зари, чтобы петь, не стало.
не затем об этом я тебе говорю,
чтобы ты подумал, что ночи теперь мне мало.
Я с рожденья люблю просторную эту ночь,
эти звуки ее настойчивые, как руки,
эту воду времени в ступе тоски толочь,
и мотать послушно суровую нить разлуки.
Чтоб голубку спугнуть, сгодится холодный взгляд,
а ворона куста рассерженного боится,
и не так уж грубому солнцу бываешь рад,
если ты — росток, тем более, если птица.
***
Я бы жизнь провела,
скользя рукой по руке—
словно вниз по реке,
пока не проглотит мгла
комнату и меня,
шум за окнами, мат,
падающий, звеня,
подтаивающий март,
Пошловатый мотив
С настоящей тоской.
Мгновенье цепко схватив,
Придерживаю рукой.
* * *
Пора уходить, потому что мы больше не можем.
Пора улетать, и куда, никому мы не скажем.
На этой планете печальны любые пейзажи,
и судьбы всех жителей так некрасиво похожи.
Задраим же люк и вернемся опять к нашей теме:
к тому, что для нас этот мир недостаточно тесен,
но мы покоряем — сжимая — пространство и время,
и этот рецепт, кроме нас, никому не известен.
Боится кленовая ветка, тревожится птица,
ревет, как ракета, за окнами мирная фура.
Они полагают, что нам уже не возвратиться,
и, может быть, ветка права, да и птица не дура.
* * *
Ночь к нам войдет и щебетом и лаем,
соседским кашлем, нецензурной бранью.
И жизнь прикинуться способна раем.
и сумерки — весенней гулкой ранью,
и я — все понимающей и чуткой,
и жесткая латынь — живым побегом,
и весть волшебная — обычной уткой,
и ты — обыкновенным человеком.
И снится в темноте жених невесте,
Не оставляя шанса ошибиться.
Кого застала ночь на новом месте —
Не спи, не верь, не слушай — даже птицу.
***
Тупо в кассу стоишь, в тоске добываешь справку,
Наблюдаешь в рекламе младенчиков толстопятых,
Вспоминаешь, глядя в окно на бензозаправку,
Мысли, краски, моды… восьмидесятых.
Все носили вельвет и думали, что печальны.
Жизнь казалась пустыми, нудными снами.
А на самом деле просто сильно скучали
Не по тем, кто уже — по тем, кто еще не с нами.
А потом запасали злость, а потом усталость.
Секонд-хенд предпочли тогдашнему инд.пошиву.
И печаль пришла. Пожила. Осталась.
Да чего там, ею одной и живы.