ЖурналПоэзияГалина Илюхина. «О мнимой мягкости зимы».

Галина Илюхина. «О мнимой мягкости зимы».

Графика Ольги Лаврухиной

Ленинградское детство

Колодца дво­ро­вая рама,
и в небо с квад­рат­но­го дна
опять фор­те­пьян­ная гам­ма
летит из чужо­го окна.
И голос маль­чи­ше­ский, лом­кий,
взмы­ва­ет за ней в сине­ву,
а я неве­со­мой солом­кой
вос­тор­жен­но сле­дом плы­ву –
гро­ма­де доход­но­го дома
худою ручон­кой машу,
и пла­тьи­це с бир­кой «швей­про­ма»
взду­ва­ет­ся, как пара­шют.
И ветер – огром­ный, весен­ний, –
такой, что бери и лети!
А зав­тра – ура, вос­кре­се­нье,
и в шко­лу не надо идти!
И этот неви­ди­мый маль­чик,
и хруп­кий сереб­ря­ный альт,
и хилый герой-оду­ван­чик,
про­бив­ший буг­ри­стый асфальт,
и небо, что рвёт­ся на части,
сияя в про­мы­том окне –
моё ленин­град­ское сча­стье,
кото­рое выпа­ло мне.

Питер. Брейгель

Снег. Очертания домов
так мяг­ки, буд­то из биск­ви­та.
Хвосты пуши­стые дымов
из труб виля­ют домо­ви­то.
Вот пёс на заячий манер
взрых­лил прыж­ком сугроб лох­ма­тый,
и двор­ник, слов­но гон­до­льер,
плы­вёт, ору­дуя лопа­той –
без­молв­ный мед­лен­ный гре­бец
в похме­лье соб­ствен­но­го стикса, –
и тро­га­ет желез­ной фик­сой
мороз­ца лом­кий леде­нец.
Тишь, как в стране глу­хо­не­мых.
Лишь небо фет­ро­вое брея,
веща­ет тщет­но пти­ца Брейгель
о мни­мой мяг­ко­сти зимы.

Пандемия

На Невском холод­но и пусто.
Маячит в мас­ке посто­вой,
и что-то ищет при­зрак Пруста,
бре­дя по мёрт­вой мосто­вой.

Сквозь щели каран­тин­ных ста­вень
не то закат, не то пожар.
Нас Бог на пау­зу поста­вил
в момент кру­то­го вира­жа,

и мы завис­ли в стран­ных позах
на зыб­ком лез­вии луча,
но всё ещё взби­ва­ем воз­дух,
нога­ми сует­но суча.

А всё кру­гом круп­нее, чёт­че –
вот голубь сто­нет на окне,
вот неустан­ный дре­во­то­чец
пол­зёт по мед­лен­ной стене.

Озон, гро­за в нача­ле мая,
и так про­зрач­на суть вещей.
А мы её не пони­ма­ем.
Не пони­ма­ем. Вообще.

Друзьям

Смотрю и знаю – это всё мое,
и все они – счаст­ли­вые и злые –
мои насквозь. Нелепое вра­ньё,
что мы умрем. И запа­хи полы­ньи

пус­кай текут и тро­га­ют лицо,
пусть мы – вот так! – рас­ки­ды­ва­ем руки,
и вот уже тре­пе­щет паль­те­цо,
и мы летим, как малень­кие муки –

мох­на­тая шер­ша­вая зем­ля
ухо­дит вниз нестраш­но и пока­то,
оран­же­вый закат летит, пыля,
и, вытя­нув­шись в стол­бик, сури­ка­ты

тор­чат вда­ли, как зубья гре­беш­ка,
дивясь вослед раз­ма­ши­сто­му кли­ну,
а мы хохо­чем и кри­чим: пока!
…Пока живот щеко­чут обла­ка
и тёп­лый ветер обду­ва­ет спи­ну.

По праву винодела

Я знаю, это так: я роди­лась в люб­ви.
Я роди­лась в люб­ви, но вырос­ла – от боли.
И как мостов ни жги, как пись­ме­на ни рви,
я пом­ню наизусть все явки и паро­ли.
Я сумрач­но бро­жу в задум­чи­вых садах,
где зре­ет вино­град, про­хлад­ный, слов­но кам­ни,
и мол­ча гово­рит: «уже вот-вот стра­да»,
хра­ня в себе печаль гря­ду­ще­го глот­ка. Мне
оста­лось насто­ять и пере­жить вино,
и мош­ка­ру люб­ви, что сла­дост­но гуде­ла,
летя на ближ­ний свет сквозь солн­ца волок­но,
заку­по­рить в бутыль по пра­ву вино­де­ла.
Мне яго­ды в ладонь ложат­ся тяже­ло –
осен­ние пло­ды, подёр­ну­тые дым­кой, –
там слад­ко спят внут­ри мои доб­ро и зло,
заро­ды­ши люб­ви, подён­ки-неви­дим­ки.
Я сдав­ли­ваю гроздь – и мне её не жаль:
от зре­лой боли нет ни горя, ни оско­мы.
И вре­мя пить вино, и кутать пле­чи в шаль,
и выпус­кать на свет свой опыт насе­ко­мый.

Невская губа

Ты, навер­но, и не вспом­нил сам бы,
как в Кронштадт мы езди­ли с тобой,
где Нева, още­рив дёс­ны дам­бы,
шлё­па­ла обвет­рен­ной губой.
Там «БелАЗ» угрю­мым вели­ка­ном
сумер­ки воро­чал, роко­ча.
Эта жизнь каза­лась вели­ка нам –
как с чужо­го сня­тая пле­ча.
Поодаль, теря­ясь в снеж­ной круп­ке,
тарах­тел заржав­лен­ный бар­кас;
реял снег, рас­се­ян­ный и хруп­кий,
бес­при­ют­ных осе­няя нас…
Нам без­бож­но врут, что вре­мя лечит.
В невоз­врат­но даль­ней тишине
лиш­ний засы­па­ет чело­ве­чек,
в не свою уку­тав­шись шинель.
Что теперь мести сне­га подо­лом?
Лишь во сне, как в соб­ствен­ном гро­бу,
плыть туда – довер­чи­вым и голым, –
где Нева до Угольного мола
рас­ка­та­ла влаж­ную губу.

Петербургская колыбельная

На вис­ке вспо­те­ла родин­ка,
жар­ко, жар­ко, спать пора.
Спи, хоро­ший маль­чик Роденька,
не касай­ся топо­ра.
Сон горя­чеч­ный отка­тит­ся
по Столярному к Сенной:
видишь – Соня в чистом пла­тьи­це,
вся про­ни­за­на вес­ной,
завер­ну­ла на Садовую,
солн­це брыз­ну­ло в лицо,
и бле­стит на паль­це новое
обру­чаль­ное коль­цо.
Попусти ты, им, сква­лыж­ни­кам,
что томят­ся да дро­жат,
тут под каж­дым под булыж­ни­ком
день­ги лип­кие лежат.
Сотворить дур­ное есть кому,
кру­тят бесы шар зем­ной.
Не спу­стить бы Достоевскому
тысяч десять в кази­но,
после кор­чей эпи­леп­сии
не скри­петь в ночи пером –
ан, тебе на чёр­ной лест­ни­це
не сто­ять бы с топо­ром…

…Дождь накра­пы­ва­ет вро­де как,
воз­дух чище и све­жей.
Спи спо­кой­но, маль­чик Роденька,
всё испол­не­но уже.

33‑й трамвай

Забывай, забы­вай, носталь­гию возь­ми в уко­рот:
Тридцать тре­тий трам­вай отправ­лял­ся от Нарвских ворот –
шёл по Газа к Обводному. Я выхо­жу за мостом.
Закопчённые сте­ны, кир­пич­ный обшар­пан­ный дом.
Там, в убо­гом под­ва­ле, был малень­кий клуб ДОСААФ,
где мы пре­по­да­ва­ли собач­ни­кам клуб­ный устав.
Особняк через ули­цу – чин­ный совет­ский рай­ком.
Мы обе­дать в сто­ло­вую к ним про­би­ра­лись тай­ком:
три копей­ки салат, кана­пе с раз­но­цвет­ной икрой,
ком­со­моль­ские бон­зы – под семь­де­сят каж­дый вто­рой.
Возвращались в под­вал, в свой угрю­мый про­ку­рен­ный грот.
В клу­бе чис­ли­лось ров­но пят­на­дцать слу­жеб­ных пород.
Всюду стен­ды с порт­ре­та­ми луч­ших собак и вождей,
не рабо­тал сор­тир, и кры­си­ные норы вез­де –
под сто­ла­ми, у сей­фа… А в нём – неболь­шой арсе­нал:
из спор­тив­ных «пнев­ма­шек» по кры­сам палил пер­со­нал.
Генералы бло­ши­ных под­ва­лов, соба­чьи чины,
под порт­вейн мы стре­ля­ли по стен­дам с вождя­ми стра­ны.
Веселились наут­ро, диви­лись, что нам не сла­бо′,
выни­мая коря­вые пуль­ки из ленин­ских лбов.
Ох, и пили! С раз­ма­хом, и пофиг нам был дефи­цит, –
забы­ва­лось, что он без­раз­дель­но и наг­ло царит,
что сидит он у всех пого­лов­но в печён­ках, в кро­ви, –
нам тогда с пере­хлё­стом хва­та­ло счаст­ли­вой люб­ви,
и на веч­ное «негде» тем паче пле­ва­ли сто­крат –
пря­мо в клу­бе соба­чьем, на стол посте­лив дрес­с­ха­лат.
Выходили в осен­нюю сырость, чисты и лег­ки,
и вда­ли, при­бли­жа­ясь, све­ти­лись во мгле огонь­ки:
два – зелё­ный и крас­ный. Ура, трид­цать тре­тий трам­вай!..
……………………………………………………………………………
Ностальгия, мол­чи. Забывай-забы­вай-забы­вай,
заби­вай, не смот­ри, как в рас­пах­ну­тых ство­рах ворот,
при­бы­вая, угрю­мо гудит раз­но­маст­ный народ:
все пят­на­дцать пород оди­ча­лых совет­ских бом­жей.
Только рель­сы разо­бра­ны. Некуда ехать уже.

Мой город

Я умру, а этот город с неве­сё­лы­ми гла­за­ми
будет щурить­ся на солн­ца ане­мич­ное пят­но.
Через Невский и Литейный лягут тени поло­са­ми,
воро­бьи сле­тят­ся к хра­му на ста­руш­ки­но пше­но.
Завихрится пыль­ный стол­бик по булыж­ной Колокольной,
вспых­нут сол­неч­ные бли­ки на облуп­лен­ной стене,
и запла­чет дет­ский голос – по-хозяй­ски, свое­воль­но, –
пото­му что есть на све­те, а совсем не обо мне.
Встрепенётся сон­ный голубь, шкряб­нет ког­тем по кар­ни­зу,
вско­лых­нут­ся зана­вес­ки над окон­ным цвет­ни­ком.
Толстый кот поды­мет веко: все коты уме­ют сни­зу
охва­тить лени­вым оком миро­зда­нье цели­ком.
Там, ввер­ху, све­жо и ясно, и не виден пыль­ный город
с неве­сё­лы­ми гла­за­ми, что сле­зят­ся на вет­ру…
Он мне так невы­ра­зи­мо, так невы­но­си­мо дорог,
что умру я нена­дол­го. Или вовсе не умру.

Вечер долгий

Пока в неза­тей­ли­вой кофе­мол­ке
вра­ща­ют­ся жер­но­ва,
да будет щед­рее мой вечер дол­гий,
где щурит­ся на камин­ной пол­ке
насмеш­ли­вая сова.
Покуда я в мире моём келей­ном
хозяй­ка сво­им сло­вам,
най­дёт­ся, кому на при­зыв «налей нам»
напол­нить бока­лы густым глинт­вей­ном,
плес­нув через край и вам.
Покуда не кон­чил свое пле­те­нье
боже­ствен­ный шел­ко­пряд,
да хва­тит нам сил для люб­ви и лени,
вот здесь, у огня, где тре­щат поле­нья
и руко­пи­си горят.

1

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Снег. Очертания домов так мягки, будто из бисквита.

Журнал