ЖурналПоэзияЕвгений Каминский. “Рядовой небожитель”

Евгений Каминский. “Рядовой небожитель”

Иллюстрация Ольги Лаврухиной

***

Слову, как бит­ве, себя без остат­ка отдав,

вый­ду в тираж с пока­ян­ной улыб­кой при­дур­ка.

Смотрит квар­тал, как пус­ка­ю­щий кровь вол­ко­дав.

Ветер сви­стит, слов­но шап­ку сры­ва­ю­щий урка.

Страшно? Нисколько. Привычный почти анту­раж…

Средь вави­лон­ских повсю­ду наты­кан­ных башен

стра­шен народ, рав­но­душ­но иду­щий в тираж.

Вот уж воис­ти­ну взо­ром мут­не­ю­щим стра­шен.

Век этот стра­шен. Ушанку надви­нув до глаз,

так и пой­ду мимо Пскова, Тамбова, Таити…

Дщи Вавилонская, радуй­ся! – вый­ду от вас

и отрях­ну со ступ­ней сво­их прах ваш. Возьмите!

Тверже гра­ни­та с шер­ша­вы­ми гра­ня­ми стих.

Тянет к зем­ле неподъ­ем­ная тяжесть гла­го­ла…

Дщи Вавилона, о камень мла­ден­цев тво­их

я раз­би­вал, слов­но вол­ны о надол­бы мола.

***

Все пишешь и пишешь, и стих ста­вишь плот­но к сти­ху,

уже не по джон­кам сколь­зишь, а пле­тешь­ся с одыш­кой.

И носишь кара­куль… А пом­нишь, на рыбьем меху

являл­ся кухар­ке с любо­вью в тет­рад­ке под мыш­кой?

О, где ты, люб­ви за копей­ку вели­кая дрожь!

Я пом­ню, она, торо­пясь, рас­пус­ка­ла коси­цу,

а после сини­цу сжи­ма­ла… Синицу не трожь!

Поскольку теперь и журавль нам едва ли про­стит­ся…

Ау, поце­луи! И пла­тья в горо­шек, где вы?

В кара­ку­ле тяж­ком отныне сиди и не кар­кай…

А чуд­но быва­ло, на рыбьем меху, у Невы

немно­жеч­ко спя­тить под руч­ку с кухар­кою жар­кой?

Как хочет­ся жить с обла­ка­ми огром­ной семьей!

Утюжить туман­ную даль вдоль канав­ки Лебяжьей

и бисер метать горя­чо перед каж­дой сви­ньей,

в кухар­ку влю­бив­шись и в душу кухар­ки­ну даже.

***     

Ни веры, ни боли «нема»

на серд­це с печа­тью нево­ли…

Душа под нар­ко­зом. Зима –

лишь сред­ство забыть­ся, не боле.

Толпы отмо­ро­жен­ной пар,

замерз­шая кари­а­ти­да…

Как буд­то погиб коче­гар –

такая вокруг Антарктида.

Не ринет­ся в небо душа –

не выки­нет глу­пость ребя­чью.

Поскольку вполне хоро­ша

ей жизнь под сур­гуч­ной печа­тью,

под спу­дом опу­щен­ных век,

посколь­ку ей все здесь еди­но…

Да что же ты кро­вью на снег

все пла­чешь и пла­чешь, ряби­на?

***

Пустой, про­пи­тый изнут­ри,

вдоль про­ход­ных дво­ров-скво­ре­шен,

вдоль «Рыба», «Мясо», «Обувь», гре­шен,

в порт­вейн влюб­лен­ный «Тридцать три»,

я шел, пус­кая пузы­ри,

на дно когда-то бур­ной жиз­ни…

Нет, жиз­ни не было в отчизне,

но жить хоте­лось, хоть умри.

Безликий, слов­но тра­фа­рет

забы­той пье­сы пер­со­на­жа,

я – не наход­ка, а про­па­жа –

шел в небе­са дер­жать ответ.

Забыв ухмыл­ку наг­ле­ца,

я мол­ча шел – как на кар­тин­ке

Ван Рейна сын в одном ботин­ке –

упасть в объ­я­тия Отца.

Шел, каюсь, при­хва­тив вин­ца,

и все блед­нел, поку­да ржа­ла:

«Не хочешь ли под реб­ра жало?» –

жизнь эта чер­ная с лица.

Мой век ко дну шел вверх кор­мой,

и вслед за ним, дро­жа от стра­ха

и все ж сви­стя под нос, как пта­ха,

я шел на страш­ный Суд – домой!

На Смоленском

Где, выпу­стив пар в небе­са,

зем­ля отды­ха­ла в испод­нем,

сего­дня на чет­верть часа

откры­лась мне Слава Господня.

Как воин окреп­ший в боях,

твер­ды­ней средь зеле­ни крот­кой,

сто­я­ла она в соло­вьях

за чер­ной чугун­ной решет­кой.

А рядом все пря­тал свой взгляд,

как – пом­нишь? – под взгля­дом Марии

гла­за отво­дя­щий Пилат,

угрю­мый гигант инду­стрии.

Чернела тру­бы руко­ять,

и мут­но-казен­ные стек­ла,

не в силах хотя бы понять,

смот­ре­ли неви­дя­ще-блек­ло.

Но что ей решет­ка была?!

Что был ей гигант сей, всле­пую

ловя­щий за оба кры­ла

бес­смерт­ную высь голу­бую?!

Вставал до небес соло­вей,

и было небес ему мало,

и трель его кро­вью сво­ей

за грань бытия выпи­ра­ла!

Так, чуду сту­пив на порог,

я шел, поры­вая с тол­пою,

как к сла­ве посмерт­ной про­рок –

тро­пы не каса­ясь сто­пою.

Так шел я, и солн­ца струя

клу­би­ла про­хлад­ные кущи…

И сто­и­ла Слава сия

Голгофы, навстре­чу плы­ву­щей.

***

Открыта к Богу высь.

Мне б, бело­го нали­ва

хру­стя снеж­ком, прой­тись

до Финского зали­ва.

Чтоб в шап­ке фона­ря

охап­ки пчел мох­на­тых.

И, чест­но гово­ря,

чтоб жить в семи­де­ся­тых,

где Витя-эмбри­он

от сча­стья рвет тальян­ку,

где денег мил­ли­он

в кар­мане на гулян­ку.

Где всё еще – с ноля

и все еще – свя­тые…

И свет – из хру­ста­ля

и души – золо­тые.

И пра­во – в ересь впасть

и вый­ти из шине­ли…

Где мы такую власть

над про­па­стью име­ли!

Простая пара крыл –

не бог весть что…

И все же

я тоже с вами плыл

средь веч­но­сти, о Боже!

***

По пер­во­му сне­гу в вагоне катить­ся чуд­но.

По пер­во­му сне­гу от жиз­ни нуж­на толь­ко малость:

бутыл­ка в кар­мане, кот­ле­та на стан­ции Дно…

И даже не боль­но, что жиз­ни уже не оста­лось.

Тоскует гита­ра. Ты – рядом, ни молод, ни стар,

и пти­ца под реб­ра­ми мает­ся. Птичке сго­дит­ся

сто грам­мов украд­кой, а если при­прет – сани­тар

на стан­ции Дно вко­лет пару кубов в ягодицу.

Жизнь вновь не нач­нешь, как когда-то Великим постом.

Крутить напо­сле­док хво­стом здесь помо­жет едва ли.

И все же, сукон­ную жизнь осе­няя кре­стом,

по пер­во­му сне­гу так тянет свих­нуть­ся в фина­ле.

И мир ото­мкнуть для себя, как бутыл­ку Клико,

и, Дно про­во­ро­нив, сой­ти с чемо­дан­чи­ком в Ницце,

посколь­ку по пер­во­му сне­гу в вагоне лег­ко

быть даже тому, кому так и не выпа­ло сбыть­ся.

Покуда окрест оне­ме­ло беле­ет стра­ни­ца,

по пер­во­му сне­гу не труд­но совсем уга­дать,

что это – сво­бо­да, а это, вокруг, – бла­го­дать!

И грудь рас­пах­нуть, где за пру­тья­ми вырос­ла пти­ца.

Ангел  

Рядовой небо­жи­тель, мастер взять и помочь, –

ходит ангел-хра­ни­тель по пятам день и ночь.

За рябым рабо­тя­гой, за тугим мяс­ни­ком,

как пустая бума­га из парт­ко­ма в проф­ком.

Тихий, чут­кий и блед­ный, каж­дой кош­ке зна­ком,

весь октябрь ходит, бед­ный, под дождем боси­ком,

без горя­че­го чая, как удар­ник тру­да,

голо­вою качая… И горит от сты­да!

Пишет дикую повесть про Фому-дура­ка,

про­ме­няв­ше­го совесть на сви­ня­чьи бока,

на бес­сты­жую рожу и копил­ку, хоть режь…

Он по обра­зу тоже. Но подо­бие где ж?

Вышлет Бог нам погод­ку, а кли­ент все одно:

лишь бы дуть свою вод­ку и лежать как брев­но.

Что ему бод­рость духа с острой прав­дой в гор­сти?!

Не паси это брю­хо! Эту плоть не спа­сти.

Что без­дом­нее шав­ки, без при­смот­ра вра­ча,

здесь шатать­ся без шап­ки, два кры­ла воло­ча?

Ты – любовь нам да лас­ку, а тебе – наго­няй.

Улетай в свою сказ­ку. Дурака не валяй!

Вот мой плащ и гало­ши. Вот – билет на Луну…

Улетай, мой хоро­ший, ты ему ни к чему.

Последние строфы  

Я плел­ся меж­ду мра­мор­ных рядов,

в виду имея исти­ну иную.

Разрубщик после пра­вед­ных тру­дов

сулил мне даром голо­ву сви­ную.

Он власт­во­вал, он бур­но лико­вал

по пово­ду стре­ми­тель­ной тор­гов­ли,

пока я шел из про­шло­го в про­вал

гря­ду­ще­го, теку­щим днем отлов­лен.

Глаза его сия­ли и, сме­ясь,

сия­тель­ство его рукой горя­чей

совал мне дар, в виду имея связь

моей тще­ты и уча­сти сви­ня­чьей.

И, цели­ком сго­рая от сты­да,

не в силах ото­дви­нуть взор от рыла,

я при­нял дар мучи­тель­ный –  о, да! –

и вышел, ног не чуя, шести­кры­ло.

Сквозь строй тор­гов­цев, маясь голо­вой,

сквозь цар­ство душ, фор­маль­ных пого­лов­но,

я нес сви­ную голо­ву домой,

как в мир пре­ступ­ный – кодекс уго­лов­ный.

Меж небом слов – мане­ром воров­ским –

и пло­тью дел не в силах разо­рвать­ся,

я шел сда­вать­ся плот­ско­му с тос­ки,

теряя стыд, я свин­ству шел сда­вать­ся.

Я шел упря­мо жизнь свою менять,

шел поско­рей на при­зрач­ное тело

тяже­лый бар­хат мира при­ме­рять

и празд­ник чашей чер­пать без пре­де­ла.

Я к жиз­ни шел, реши­тель­ный, как тать,

шел сла­дост­но моль­бой ее упить­ся,

шел, нако­нец, язык ей пока­зать,

как из-под потол­ка само­убий­ца.

***  

Два маль­чи­ка кон­сер­ва­тор­ских,

оде­тые почти как урки,

у теат­раль­ной тум­бы с «Тоской»

метут ста­ра­тель­но окур­ки.

Апологеты По и Кафки

раз десять шарк­нут под афи­шей,

где, бабоч­кою на булав­ке,

Жизель безум­ная не дышит.

С утра их мет­лы тянут зыб­кий

мотив­чик серо­го асфаль­та…

А вече­ром очнет­ся скрип­ка –

едва услы­шит голос аль­та.

И вздрог­нет бабоч­ка, посколь­ку

кры­ла­та, и рва­нет­ся гиб­ко,

уже не чув­ствуя игол­ку,

на голос аль­та или скрип­ки.

***  

Сейчас нач­нет­ся. Флейта и гобой

вле­за­ют в строй хро­ми­ро­ван­ной ста­ли,

смыч­ки сну­ют и сто­нут враз­но­бой…

Все ждут его. И свет, и кашель в зале.

Вот сот­ни взгля­дов пада­ют в про­вал,

сой­дясь на том, кто сып­лю­щий­ся дроб­но

сви­стя­щий хаос орга­ни­зо­вал,

под­няв кры­ло, взгля­нув гро­мо­по­доб­но.

Вот-вот и хлы­нет Реквием. Вот-вот,

при­тих­ших нас, под­няв на гре­бень кру­то,

девя­тый вал на рифы зашвыр­нет,

и рух­нет мрак, и гроз­но вста­нет утро.

Но мы спа­сем­ся за вход­ной тариф!

Какая сила нас вжи­ма­ла в крес­ла,

какая высь, серд­ца нам отво­рив,

вошла в нас, что­бы музы­ка вос­крес­ла!

0

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Слову, как битве, себя без остатка отдав, выйду в тираж с покаянной улыбкой придурка...

Журнал