ЖурналПоэзияАлексей Пурин. «Мирозданья гипсовый слепок»

Алексей Пурин. «Мирозданья гипсовый слепок»

Графика Ольги Лаврухиной

Памятник

Я памят­ник воз­двиг – едва ли ощу­ти­мый
для вку­са боль­шин­ства и спе­си еди­ниц.
Живые сыно­вья, уви­дев этот мни­мый
кумир, не про­сле­зят взыс­ку­ю­щих зениц.
И вну­ки нико­гда, а пра­вну­ки – подав­но,
в уро­чи­щах стра­стей не вспом­нят обо мне -
не ведая о том, сколь сла­дост­но и слав­но
пере­плав­ля­лась боль на сти­хо­вом огне.
Слух обо мне прой­дёт, как дождь про­хо­дит лет­ний,
как с топо­лей летит их без­на­дёж­ный пух, -
отсыл­кой в сло­ва­ре, недо­сто­вер­ной сплет­ней.
И неза­чем ему нево­лить чей-то слух.
Умру. И всё умрёт. И гре­бень чере­па­ший
Меркурию вер­нёт пле­ши­вый Аполлон.
И неко­му, поверь, с душой возить­ся нашей
и памя­тью о нас: нам имя – леги­он.
Капитолийский жрец, и род сла­вян посты­лый,
и утлый риф­мо­плёт – всё игри­ща тще­ты.
Но, Муза, оце­ни – с какой пау­чьей силой
про­ти­ви­лось перо вели­чью пусто­ты.

***

Вот сон. Сырым напо­ром вет­ра
раз­вер­нут парус над кор­мой.
Прощай, суро­вая Деметра,
при­по­ро­шен­ная зимой!
Приелись нам твои акри­ды…
Уже и Лесбос мы, и Крит
про­шли — и рокот Амфитриты
с рас­кры­тым серд­цем гово­рит
род­ным гекза­мет­ром. Устало,
свет­ло раз­гля­ды­ва­ем мы
Италии зеле­но­та­лой
вол­ной рож­ден­ные хол­мы…
Ну, здрав­ствуй, лири­ки Итака!
Земной Элизий ждет нас тут -
ты рад?.. Но спут­ник полон мра­ка:
его Евгением зовут.

САД

Гулко, снеж­но, свет­ло и зыб­ко.
Сад ведет сквозь себя, как скрип­ка,
не заду­мы­ва­ясь, мотив,
кле­ны, липы, дубы, сту­пе­ни
гале­реи, сугро­бы, тени
от дере­вьев позо­ло­тив.

За ство­ла­ми дво­рец сине­ет.
Мраз скри­пит в суста­вах ска­ме­ек.
Для чего мне льди­стый раз­мер
этот нужен — и так мороз­но?
И сосуль­ки горят — как блес­на
или гра­дус­ни­ки, напри­мер.

Не Ахматова ль им писа­ла?
Папиросного дыма лека­ло
уплы­ва­ет в сто­ро­ну. Ветр
слов­но вымер. Вокруг ни зву­ка -
глу­хо­та натя­же­нья лука
и без­мол­вия ров­ный метр.

Для чего я пишу — не знаю.
Но писа­нья не про­ме­няю -
как бы ни была неслад­ка
эта доля. Отсюда вид­но
до чего она неза­вид­на.
И в пер­чат­ке сты­нет рука.

Стынут урны, кусты, киос­ки.
Стынет сла­бый дым папи­рос­ки.
Стынет воз­дух гор­них высот.
Стынет мир. А рез­вая строч­ка -
лишь пуши­стая ото­роч­ка
этих лютых зим­них кра­сот.

Стынет сад — цар­ско­сель­ский лед­ник.
Что поде­лать — я тех наслед­ник,
кто и кру­че зна­вал мороз.
Стынут паль­цы, перо, чер­ни­ла.
Стынет всё, что мне было мило,
вол­но­ва­ло до слез.

Ух, какой коло­тун в России!
Но не в силах про­сто­ры сии
про­ме­нять мы на рай зем­ной -
где шумит под ска­лою море
и, оли­це­тво­ряя горе,
вино­град­ник сто­ит хмель­ной.

Обожали, потом бежа­ли -
луч­ше б в рус­ской зем­ле лежа­ли,
всё рав­но нам один конец.
Стынут звез­ды — как на пара­де.
И лету­чей мышью в огра­де
сты­нет чер­ный цар­ский пте­нец.

Стынет сад, и пруд, и доро­га,
и Природа, в кото­рой Бога
не содер­жит­ся ни на грош.
Стынет Тельмана лоб желез­ный.
Стынет век, кро­ва­вый и слез­ный.
Стынет Музы деви­чья ложь.

Ничего нет страш­нее сло­ва:
и зер­но оно, и поло­ва -
раз­ве зна­ешь, что в кула­ке?
Стынет зелень зим­не­го сво­да.
Стынет сло­во — сла­ва, сво­бо­да.
И сне­жин­ка — брит­вой в руке.

Может стать­ся, сти­хо­пи­са­нье
есть уход от зна­нья в незна­нье,
но ско­рей — паре­нье, полет,
заме­ще­нье. Я начал стра­хом
и вни­ма­ньем к смер­тям и пла­хам,
а кон­чаю — наобо­рот -

вос­хи­ще­ни­ем этим сне­гом.
Мирозданья гип­со­вый сле­пок
гар­мо­ни­чен, точен и строг.
Божество таит­ся в тво­ре­нье.
И неров­ное серд­це­би­е­нье
выправ­ля­ет­ся шагом строк.

Пусть дыха­нье клу­бит­ся паром
и румя­нец дерет — неда­ром
роди­лись мы в этой стране,
где здо­ро­вье живет в хво­ро­бах,
где декабрь­ская кровь в сугро­бах -
как на сва­деб­ной про­стыне.

Кисловатый дичок Европы,
этот воз­дух осту­жен, что­бы
про­би­ра­ли нас до костей
Камерон и любовь к отчизне,
роко­вая непроч­ность жиз­ни
и мер­ца­нье звезд­ных путей.

Стынет сад. Здесь бро­дил Жуковский,
завер­нув­шись в плащ ста­ри­ков­ский,
он как Лазарь уже гля­дел -
тос­ко­вал по преж­не­му веку,
пола­гая, что чело­ве­ку
и поэ­зии есть пре­дел.

Мы про­стим ему эту сла­бость.
Стынет сада веч­ная мла­дость -
юный воз­дух, зим­ний, сухой,
и про­гу­лоч­ный хруст арбуз­ный,
и буты­лоч­ный лед медуз­ный.

РОЖДЕСТВО

Гнилой Венеции ларец
хра­нит и золо­то и кости, -
и ты, кощун­ствен­ный певец,
при­ют на ост­ро­ве-пого­сте
обрел, где зале­тей­ских вилл
тес­нит­ся мра­мор­ная пена.
Спи! Спи, поку­да Михаил
нас всех не вытру­бит из тле­на.

Вокруг леп­ная пусто­та -
оплот все­мир­ной маля­рии…
Не знаю, верю ли в Христа -
ско­рее в пер­вен­ца Марии,
в покой мла­ден­че­ско­го сна
под млеч­ной тай­но­пи­сью зна­ков,
в осла, в ноч­ные име­на
небо­чи­та­те­лей и магов…

Но вновь поту­сто­рон­ний хор
гре­мит над замер­шим база­ром, -
и вновь Каспар и Мельхиор
бре­дут вослед за Балтазаром.
И вижу (согла­си­лись те б
насель­ни­ки седь­мо­го кру­га),
что и кар­тон­ный наш вер­теп -
пода­рок Любящего Друга.

***

Ну, выпей пива — полег­ча­ет,
и мир пока­жет­ся живым.
Пусть Мойка лодоч­ку кача­ет
про­точ­ным бри­зом дрож­же­вым.

Не хуже здесь, чем в Амстердаме.
И даже луч­ше, может быть, -
хоть аква­рель в гра­нит­ной раме
всё в море про­бу­ет уплыть.

Я, вме­сте с ост­ро­вом, отъ­еду…
Что ж, жить — такая ж бла­го­дать,
как вон тому вело­си­пе­ду
в след шины шиной попа­дать…

Пиши роман, тор­гуй водя­рой,
люби свар­ли­вую жену…
а я за мир, про­стой и ста­рый,
еще отку­по­рю одну.

Орфей. Эвридика. Гермес.

(из Райнера Марии Рильке, пере­вод с немец­ко­го)

То были душ неви­дан­ные копи.
Серебряными жила­ми во тьме
они стру­и­лись ввысь. Среди кор­ней
тво­ри­лась кровь и тоже под­ни­ма­лась
в мир — тяже­ла и, как пор­фир, баг­ря­на.
Все осталь­ное серым было —
лес
без­жиз­нен­ный, и про­па­сти, и ска­лы,
и тот огром­ный, но незря­чий пруд,
что нави­сал над отда­лен­ным дном,
как гро­зо­вое небо над доли­ной.
Лишь по лугам, само дол­го­тер­пе­нье,
изви­ли­стою лен­той отбе­лен­ной
была для них раз­мо­та­на тро­па.

И этою сте­зею шли они.

И пер­вым строй­ный муж в хла­ми­де синей
шел, вгля­ды­ва­ясь вдаль нетер­пе­ли­во.
Его шаги доро­гу, не жуя,
про­гла­ты­ва­ли круп­ны­ми лом­тя­ми;
а руки сты­ли в водо­па­де скла­док,
ока­ме­нев и поза­быв о лире,
что, неве­со­ма, в левую врос­ла,
как в мерт­вый сук оли­вы сте­бель розы.
И чув­ства были в нем раз­об­ще­ны:
взгляд вся­кий раз стрем­глав до пово­ро­та
бро­сал­ся псом, чтоб там застыть и ждать —
или вер­нуть­ся, алч­но торо­пя
хозя­и­на, и вновь бежать; а слух —
как нюх соба­чий — был наце­лен вспять.

И изред­ка каза­лось, тех дво­их,
сопут­ству­ю­щих в дол­гом вос­хож­де­нье,
но отста­ю­щих, поступь раз­ли­чи­ма —
и не сво­ей сто­пы он слы­шит звук,
не шеле­сте­нье соб­ствен­но­го пла­тья.
Тогда он повто­рял: «Они идут!» —
и судо­рож­но вслу­ши­вал­ся в эхо.
Они и шли, те двое, но, увы,
смер­тель­но тихо. И когда бы он
мог обер­нуть­ся (если бы такая
огляд­ка не сули­ла раз­ру­ше­нья
все­го, что сози­да­лось), уви­дал —
да, оба, мол­ча, сле­ду­ют за ним:

бог-вест­ник, бог-посла­нец, в лег­ком шле­ме
над свет­лы­ми про­зрач­ны­ми оча­ми,
в сан­да­ли­ях кры­ла­тых, с каду­це­ем
в руке, к бед­ру при­жа­той, и, дру­гою
его рукой ведо­мая, она —
люби­мая столь тре­пет­но, что лира
всех пла­каль­щиц зем­ных пере­ры­да­ла —
и от про­ли­тых слез родил­ся мир,
где были вновь и лог, и дол, и лес,
обжи­тый дичью, туч­ные поля
и реки; и над жалоб­ной зем­лей,
как и над преж­ней, то сия­ло солн­це,
то синие свер­ка­ли небе­са
сле­за­ми иска­зив­ших­ся созвез­дий, —
люби­мая столь силь­но.

Но она,
чей шаг сми­рял­ся мер­ным шагом бога
и погре­баль­ной тес­ной пеле­ной,
шла отре­шен­но и нето­роп­ли­во.
Ее не зани­мал ни чело­век,
иду­щий впе­ре­ди, ни цель пути.
Она плы­ла, бере­мен­на собой;
она сама была без­дон­ной смер­тью
сво­ей, до пол­но­ты небы­тия
сво­ею новиз­ною нали­ва­ясь,
как плод без­дум­ный — сла­до­стью и цве­том;
желать и знать не над­ле­жа­ло ей.

Она укры­та дев­ствен­но­стью новой
была; сме­жи­лась жен­ствен­ность ее,
как лепест­ки цвет­ка перед зака­том;
и руки столь отвык­ли от зем­ных
каса­ний, что при­кос­но­ве­нье бога,
бес­плот­ное, ей воль­но­стью каза­лось
недо­пу­сти­мой, при­чи­няя боль.

Она теперь не сла­дост­ной женой
была, пев­цом вос­пе­той вдох­но­вен­но,
не ост­ров­ком дур­ма­ня­щим на ложе,
не радуж­ным сокро­ви­щем его.

Она была рас­пу­ще­на, как прядь,
и высу­ше­на поч­вой, точ­но ливень,
рас­сы­па­на, как сев, тыся­че­крат­но.

Была она лишь кор­нем.
И когда
оста­но­вил­ся шед­ший с нею рядом
и скорб­но про­из­нес: «Он огля­нул­ся», —
она спро­си­ла без­раз­лич­но: «Кто?»

Вдали, в про­све­те ясном, силу­этом
тем­нел без­вест­ный некто, чьи чер­ты
здесь были незна­ко­мы. Он смот­рел
на то, как пре­ис­пол­нен­ный печа­ли
бог-вест­ник раз­вер­нул­ся, дабы сно­ва
сопро­вож­дать в ее дви­же­нье тень,
что по сте­зе, при­выч­ной ей, обрат­но
уже, без­воль­но и нето­роп­ли­во,
шла в погре­баль­ной тес­ной пелене.

***

Придут — и ска­жут с уми­ле­ньем:
“Возьми, Овидий, этих рыб.
Сродни тво­им сти­хо­тво­ре­ньям
кра­са их бла­го­род­ных глыб:
как стро­ки див­ные — упру­ги,
и сереб­ро их тяже­ло.
Мы их добы­ли сре­ди вью­ги,
раз­бив мороз­ное стек­ло.”

И рос­лый маль­чик крас­но­ро­жий
украд­кой гля­дя из-за спин
дядьев, уку­тан­ных рого­жей,
чтоб ты пове­рил: мир един.
…Мечты! Нет ни метем­пси­хо­за,
ни воз­да­я­нья — видит Бог,-
ни слез, ни рыб­но­го обо­за,
ни рос­лых маль­чи­ков, ни строк.

НОВЫЙ ЭРМИТАЖ

Бюсты, серые от туч­ной поч­вы,
для чего свою пре­рва­ли ночь вы
и стол­пи­лись в зале? Ну и ну,
что постро­ил этот Лео Кленце! -
Склеп! И то еги­пет­ский! Коленце
жут­кое! До Греции ль ему?

Снег. И мрак. И мав­ры у подъ­ез­да.
Хорошо, хоть в пол­ночь не бывал
тут!.. Анубис лаю­щий… Невеста,
прыг­нув­шая в выпук­лый канал…
И неужто из того же теста
мы, что и Бальбин-мик­ро­це­фал?

Пусть кри­вит здо­ро­вый скеп­сис Рима,
как цику­та, Цицерону рот.
Тушат свет. И ночь непо­пра­ви­мый
начи­на­ет свой сле­пой обход.
Мимо жиз­ни при­зрач­но и мни­мо
пира­ми­да лест­ни­цы ведет.

Из цикла «Нижнегородские ахи»

Милиционеров бабьи полу­шуб­ки,
ремеш­ки и бляш­ки, мех…
Сизые такие голубки́-голу́бки.
Их бы, эх!..
В вален­ках плы­вут, кача­ют­ся как шлюп­ки:
яблоч­ный румя­нец, дет­ский смех.

Их бы при­го­лу­бить, глу­пых: гули-гули!
Клюй, пте­нец!
Крикни “кара­ул!”, усни на карау­ле,
в пат­ру­ле. Пароль — “Пиздец”…
Всё, весель­ча­кам, им — по́ бол­ту, а хули?
Воздух — леде­нец.

Хочется молоч­ную сунуть шоко­лад­ку -
посо­си­те. Ох!
Как Ильич, пощу­пать теп­лую под­клад­ку
и, как Осип, — склад­ку,
гру­бую на вдох.
Стоит толь­ко сба­цать “яблоч­ко” впри­сяд­ку -
и в моз­гу рас­тет ело­вый мох.

Первый кос­мо­навт из “Англетера” -
весь их слух,
вся любовь их ват­ная и вера.
Заспанный язык при­пух.
Кто жал­чее мили­ци­о­не­ра,
бес­при­зор­ней, ух?

Их бы, их бы в соло­вьи­ных пер­лах
песто­вать, но — ах!
Их бин кран­ке нахти­галь, натюр­лих,
зи зинд воль­фен, — абге­махт!
До сви­да­нья, милые, до сви­да­нья, эрли­хи -
с дыроч­ка­ми в слав­ных чере­пах!

Но в гру­ди коло­тит­ся и слад­ко
мле­ет под полой.
Андрогин пла­то­нов­ский, двой­чат­ка
с раци­ей, игрой и кобу­рой.
Парочка вол­чат пра­во­по­ряд­ка.
Дети Перестрой…

***

…знав­шие вас наги­ми
сами ста­ли катул­лом, ста­ту­я­ми, тро­я­ном…
Бродский. «Римские эле­гии»

Царь Митридат, лежа на плос­ком камне,
видит во сне неиз­беж­ное: голое тело, грудь, колеч­ки вор­са.
То же самое видит всё осталь­ное вой­ско…
Бродский. «Каппадокия»

Ариобарзана Филоромея
моне­та сереб­ря­ная… Немея
веч­но от стра­ха, закрыв гла­за,
пра­вил стра­ной этот царь суту­лый,
меж Митридатом VI и Суллой
тес­но зажат: что ни день — гро­за…

О, Каппадокия! Ты вос­пе­та
луч­шим поэтом: ты — про­сто Лета,
а не доли­ны, луга, хол­мы;
в сотах бес­па­мят­ства всё усну­ло —
Филоромейос, Евпатор, Сулла,
всад­ни­ки, кони… Уснем и мы.

И не смеш­ные колеч­ки вор­са
спя­щим при­снят­ся, не фор­мы тор­са,
не повто­ре­нья для жад­ных глаз —
зенок како­го-то там катул­ла;
тьма нежи­вая, она же — сул­ла,
как мит­ри­да­та, обсту­пит нас.

На мил­ли­ар­ды веков, наве­ки
сты­лою Летою ста­нут реки.
Над пусто­той опу­сте­ет мост.
Как навсе­гда замол­чав­ший кра­тер,
будет незрим в чер­но­те евпа­тор.
В этой ночи — ни луны, ни звезд…

Так. Но оскол­ком было­го све­та
в теп­лой ладо­ни блес­нет моне­та.
Первым из пра­ха вос­пря­нет конь.
Каппадокиец вос­ста­нет сле­дом —
на язы­ке, что ему не ведом.
Ихтиос — «рыба», атар — «огонь»…

1

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Я памятник воздвиг – едва ли ощутимый для вкуса большинства и спеси единиц.

Журнал