***
Апостол станет у ворот:
«Сюда пожалуйте!»
Кто от чего из нас умрет,
а я — от жалости.
В конце, положим, октября,
допустим, вечером.
Уж слишком, честно говоря,
очеловеченным,
мир попрошайкой-хитрецом
в пальто заплатанном
опять прильнёт ко мне лицом
своим заплаканным.
Он до печёнок проберёт
дождишком-нытиком.
И голый куст меня добьёт
последним листиком.
Дымят прощальные костры
в осенней свежести.
Кто умирает от хандры,
а я — от нежности.
На свете мало ли смертей —
любого облика.
А я не соберу костей,
упавши с облака.
Белая ночь
Как хорошо, что жизнь не повторится!
Вообрази — всё заново опять,
за шагом шаг, страницу за страницей,
как второгодник, будешь повторять.
Все ссадины и шишки, все больницы,
все глупости (забыть бы их, замять!)
Жить вечно — это значит, дорогая,
остаться на продленку и сидеть,
глаголы надоевшие спрягая:
зависеть, ненавидеть и терпеть…
Коль жизнь начнется новая, другая —
что делать с этой? Гнать? Держать? Вертеть
её в руках, как ту окаменелость? —
оставить жаль и взять с собой невмочь.
Чтобы родиться вновь, какая смелость
нужна! Пожалуй, только б эту ночь
я повторил. Как небо раскраснелось
над соснами — как ты тогда, точь-в-точь.
Как жаль, что ничего не повторится —
ни завтра, ни когда-нибудь потом.
Беги ко мне, сестра моя, сестрица,
хватая задыхающимся ртом
отпущенный нам воздух, всё, что снится
нам в сумерках с сиреневым кустом.
* * *
Поближе к сирени, поближе
к листве, где свистят соловьи,
к черемухе этой, бесстыже
раскинувшей кисти свои, —
так, чтобы лицо утонуло
в надушенных их кружевах…
Подальше от гуда и гула,
поближе к табличкам Катулла —
к паросскому мрамору — ах,
к старинным, с истресканным глянцем,
поблекшим в своём далеке
живым флорентийцам, голландцам,
к Венере и Флоре в венке.
Поближе бы к синему морю,
мизинец хотя б окунуть!
Да, всё это рядом, не спорю,
но всё же — поближе б чуть-чуть.
К Тебе бы поближе — о, дай же
лицо мне увидеть Твоё!
И только от смерти подальше.
А, впрочем, куда без неё?
* * *
Давай поговорим о пустяках,
почешем языками — трали-вали —
и вспомним невзначай, как в Озерках
мы озеро переплывали.
Неторопливым брассом в тишине
глазами к солнцу, падавшему в воду.
И голос твой имел, казалось мне,
с водой и солнцем общую природу.
По золотой дорожке он скользил,
и, легкости дыханья не теряя,
смеялась ты, и мир что было сил
хотел казаться чем-то вроде рая.
Там был Адам восторжен и несмел,
у Евы — челка падала косая
на бровь, и он всё вздрагивал и млел
от каждого случайного касанья.
Перевернувшись на спину, тела
расслабив, в небо белое глядели —
как в потолок из влажного тепла
усталостью наполненной постели…
Полжизни утекло с тех пор, когда
я изнемог от нежности и жажды,
но губы мне еще горчит вода,
в которую не входят дважды.
* * *
В восемь вечера, шагом степенным —
окончания службы ввиду –
поднимается он по ступеням,
вынимая ключи на ходу,
в предвкушении чая с конфетой,
телевизора et cetera…
Он сегодня по лестнице этой
уходил на работу с утра.
И весь день проведя на работе
в несомненно полезном труде,
вдруг он слышит: «Вы здесь не живете!
И вообще не живете нигде.
Мы прощения просим покорно,
но сегодня в полпервого вас
из конторы забрали на скорой.
В холодке вы лежите сейчас.
И в зевоте конфетные губки
прикрывая ладошкой, сестра
бесполезные склянки и трубки
убирает с пустого одра».
«Что за глупости, честное слово! —
возражает решительно он. —
Мне на службу вставать в полшестого!
Я на должность вчера утвержден!»
И, уверенно к двери шагая,
он проходит бестрепетно сквозь
и беззвучно зовет: «Дорогая,
тут со мною такое стряслось!»
И, невидим, садится за ужин
там, где тени с тенями слились, —
членом общества, правильным мужем —
чтобы утром по лестнице вниз
шаг за шагом, не зная иного,
с чернотою могильной во рту
погружаться уверенно снова
в обжитую свою пустоту.
* * *
С дочерью впервые в Эрмитаж.
Давка вавилонская внутри.
С этажа за ручку на этаж
водишь и невольно входишь в раж:
— Посмотри на это! Посмотри!
Саркофаги, мумия жреца.
Занесло нас… — Пап, а он живой?
— Да, пожалуй… Но не до конца…
Дядя спит, не разбуди его.
Поскорей бы в следующий зал!
— Почему у тети нету рук?
— Да не трогай, я тебе сказал!
Грызла ногти… Я шучу, мой друг.
— Егоза, куда ты? Да куда ж…
— Папа, там павлин, скорей ко мне!
Это счастье — с дочкой в Эрмитаж,
где Нева с корабликом в окне.
Посмотри сюда. Теперь сюда.
У креста печалится народ.
— Дядя умер, да? — Пожалуй, да…
Но не плачь, не плачь, не навсегда!
Он проснется, встанет и пойдет.
* * *
Читая про Гражданскую войну,
ты часто удивлялся: ну и ну,
как это получилось, в чём причина
ожесточенья родственных сердец?
Олейникова собственный отец
казнить собрался, перед этим сына
кромсали шомполами до костей…
Тургеневский вопрос отцов-детей
решался просто в этой перепалке.
С друзьями детства — та же простота.
Попался? Становись-ка у куста.
Или беги, сыграем в догонялки.
Читая комментарии в Сетях,
стал больше понимать я и в страстях,
и в ненависти, губящей живое.
И в дружбе, становящейся трухой,
когда высокопарной чепухой,
по клавишам стуча, исходят двое.
И кажется, завертится вот-вот
Земля обратно, и звезда падёт,
исчезнет небо в копоти пожарищ,
вернётся год, тот самый чёрный год,
и вас, поручик, вывести в расход
прикажет гимназический товарищ.
* * *
В электричке вечерней,
приникая к окну,
безымянный, ничейный,
я спокойно усну.
Ровно тронется, дрогнув,
и покатит вагон
вдоль перронов, подробных,
как мой медленный сон,
мимо Пулково, мимо
Дудергофских высот…
И со мною незримо
тень твоя поплывет
по сиреневой дымке,
где осока и сныть,
где тебе, невидимке,
так привольно скользить,
где серебряной птичкой
самолёт в вышине…
Я усну в электричке
и заплачу во сне.
* * *
Та страна, что была мне когда-то судьбой подарена
вместе с сияющими над нею чистыми небесами —
Первомаем клянусь, улыбкой клянусь Гагарина,
милосердного Штирлица задумчивыми глазами, —
та большая страна, не знавшая поражения
ни в молотьбе войны, ни в мирной весёлой пахоте,
существует поныне — где-то вне протяжения,
за гранью воображения, по ту сторону памяти.
Там живёт один мальчик маленький, ходит в чистеньком,
любит манную кашу, бабушку в грош не ставит,
тычет в книжку пальчик, хоронит жука под листиком,
стать мечтает лётчиком, и ведь непременно станет.
Он глядит на меня с улыбкой сквозь толщу межзвёздной сырости,
видя меня на Марсе копающего картошку.
Я за него спокоен — он никогда не вырастет
и никогда не умрёт, ну разве что понарошку.