Точильщик
Уличный точильщик
нажимает педаль.
Вертится серый камень,
пористый, как миндаль.
И огромный ножик –
инструмент мясника –
прижимается к камню
легче волоска.
Выходит из дома дворник,
широкоплеч и высок,
он в огромной ручище
несет глубокий совок
и огромной метлою,
что великану под стать,
маленькие листики
начинает сметать.
Идет по асфальту собака
и грозно глядит вперед,
и крохотную улыбку
на могучей морде несет
Радости и печали –
вместе, давным-давно,
маленькое с огромным
тесно переплетено.
И от их сопряженья
крутится круг времен,
и возникают искры,
и звенит небосклон.
Но огромный точильщик
знает об этом едва ль
и все нажимает ногою
на маленькую педаль…
***
Ты возвратилась в этот пасмурный,
туманный город над рекою –
с далекою пропиской в паспорте,
с уже далекою судьбою.
И юности твоей видения,
и зрелости твоей приметы,
как сфинксы возле Академии,
возникли,
выплыли из Леты.
Пух тополиный, пух малиновый,
плывя под ветреным закатом,
на яркий твой рукав сатиновый
ложится тихим снегопадом.
И, сев с тобою на ступени, я
гляжу, как над мостом пустынным
приметы эти и видения
взлетают пухом тополиным.
Над нашей родиной асфальтовой
лети, лети, не уставая,
и все, что прожито, осматривай
из окон старого трамвая.
Лети, лети, покуда магия
былого
теплится в ладошке,
лети на отсвет Исаакия,
как мотылек на свет в окошке.
Оборотившись к жизни давешней,
тебе я снова присягаю –
на старой площади и набережной,
вдогонку твоему трамваю.
И юности моей видения,
и зрелости моей приметы
прозрачным пухом возрождения
окутывают парапеты.
Проходные дворы
Проходными дворами я к дому бежал от шпаны.
От стены до стены –
два-три метра, булыжник, набросанный мусор, кошачьи
тени, запахи…
Если припомнить точнее – иначе:
проходными дворами я к дому бежал от шпаны,
сотни метров отчаяния, лабиринты животного страха,
мусор детства, худые ботинки, штаны,
разорванные с размаху
о торчащий из грязной поленницы гвоздь.
Сквозь
лабиринты проходов, потом напрямик по дровам,
по древесным уступам, по толем покрытым горам,
по сараям, по крышам, в какой-нибудь лаз неприметный,
в узкий угол, где свален стальной или медный
лом,
напрямик, через черный подъезд, напролом,
сквозь могучие заросли запахов кухонь чадящих,
в полусумрачных чащах
подворотен,
в которых врата запирались на огромный изогнутый крюк, –
и опять в дровяных переходах сплетая, как хитрый паук,
паутину побега,
взахлеб, напрямик, наудачу
проходными дворами я к дому бежал от шпаны.
Если вспомнить точнее – иначе:
проходными дворами я к дому бежал от войны.
Сквозь неловкое детство – и кровь ударяла в виски –
проходными дворами я к дому бежал от тоски
одиноких гуляний, бежал проходными дворами
дни за днями,
как подпасок на звук колокольчика в чаще заблудшей коровы,
за тревожащим школьным звонком,
чтоб буренку чернильную за рога научиться хватать…
Проходными дворами опять
прохожу, пробегаю –
сколько лет пролетело подобно гремящему на перекрестке трамваю,
и зарос паутиною памяти школьный звонок!
Одноклассник матерый выводит детей на прогулку
проходными дворами, заученными назубок.
Но когда я иду по безмолвному переулку
и выхожу на асфальт проходного двора –
начинается та же игра.
И опять я бегу по дворам,
по древесным уступам, по толем покрытым горам,
по сараям, по крышам, в какой-нибудь лаз неприметный,
в узкий угол, где свален стальной или медный
лом, –
и все дальше и дальше,
все дальше и дальше
мой дом…
Немое кино
Когда я уеду из мест,
где жил за полвека до смерти,
что вспомню? Я вспомню подъезд,
под аркой, на Невском проспекте.
Как давний пустяк, невзначай,
как кадры немых кинохроник,
я вспомню облупленный рай
размером в один подоконник,
оставшийся чудом витраж,
стеклянные ромбы, как соты,
цветной заоконный пейзаж –
былые края и красоты.
Но как нас тянуло сюда!
Как шли мы легко и упрямо
в потемки, где нет и следа
вечернего света и гама,
курили, глядели в окно
и ели консервы без вилки
и пили по кругу вино
из липкой и сладкой бутылки…
Все помню – и ход на чердак,
и стены, седые от пыли,
и только не вспомнить никак,
о чем мы тогда говорили.
А было же! Точено игла,
кололо, вонзенное ловко,
словечко, и до смерти жгла
открытая настежь издевка.
Как будто на стыке культур,
входили в словесные стычки
вершащий судьбу каламбур,
цитаты, отсылки, кавычки…
Нас громко гоняли жильцы,
качали вослед головами,
не зная, что эти юнцы
хмельны не вином, а словами.
Казалось, забыть мудрено –
останется с гаком на старость…
А вышло – немое кино.
Все помню, но слов – не осталось.
***
Пряным запахло и винным –
первые листья опали.
Между Фонарным и Львиным
шелест и хруст на канале.
Волны забрызгали лодку
под неживым парапетом.
Блик от воды сквозь решетку
брызнул в глаза рикошетом.
Шелест и хруст на канале,
блики и пролежни тины.
Звуки, приметы, детали
не образуют картины.
Что же со мной приключилось?
Веет безлюдьем и тленом.
Этой хандры беспричинность
точно напета Верленом.
Где бы еще ни гулялось,
как бы еще ни хотелось, –
все, что судьбе полагалось,
так или иначе спелось.
Серые, грязные груды.
Сирые, грустные дали.
Отзвук шагов ниоткуда –
шелест и хруст на канале.
* * *
То ли ранняя тьма, то ли снова зима –
тень все громче беседует с тенью,
и, как призраки старости, бродят дома,
приходящие в запустенье.
В них еще по старинке гнездится тепло,
обветшалые двери листая,
но подъезды все чаще встают на крыло
и сбиваются в черные стаи.
Их, как гальку, катает по небу волной
облаков и минутной свободы.
А пустые провалы бредут под луной,
опираясь на дымоходы.
И покуда вполнеба гремит воронье,
бродит старость все тише, бесплотней,
и, пока я с опаской гляжу на нее,
исчезает в моей подворотне.
***
Нет, классик был не прав. И, как ни посмотреть,
но и в несчастьях мы и схожи, и едины:
вдовство, насилие, болезни, пьянство, смерть –
я список общих бед прочел до середины.
И лишь искусство муз еще следит, как встарь,
чтоб чистый звук звучал и ритм земной качался,
и все бубнит, бубнит: ночь, улица, фонарь…
Аптека не нужна: повешенный скончался.
***
В зеленом тумане растаяв,
лихой собиратель примет,
снимает фотограф Китаев
тот город, которого нет.
Он дерево высмотрит или
фронтон в вековечной пыли,
глядишь, а модели – срубили,
срубили, сломали, снесли.
Он город по кадрам отстроит –
положит в альбом и тетрадь…
А все же, пожалуй, не стоит
в его объектив попадать.
Отрочество. Зима
Я не увижу знаменитого фетра
папиной шляпы: по воле ветра
она улетела в Крюков канал.
Папа честил непогоду с яростью,
а я с моста своего, как с яруса,
взглядом полет ее догонял.
Шляпа была дорогой и новой,
а лед топорщился двухметровый,
но каждый шаг грозил полыньей.
Крутилась поземка, чернели тени,
и шляпа лежала на этой сцене,
пока вдоль канала мы шли домой.
Я не увижу многого. Папа
вернулся с войны, а потом с этапа
и все свои записи сжег тотчас.
Вот шляпа – это другое дело.
Он надевал ее так умело,
чтоб никто не увидел папиных глаз.
***
Я постараюсь быть свободным
между Фонтанкой и Обводным,
между Обводным и Фонтанкой,
где обернется жизнь изнанкой.
С изнанки нам куда виднее
все эти стежки Гименея,
все эти петельки Амура…
Все прочее – литература!
























