***
Уснуть – это значит доверье к судьбе
Почувствовать, вдруг на нее положиться,
Слепой, никуда не ведущей тропе
Себя поручить и во тьму погрузиться,
Поплыть по теченью, крутой небосвод
Поддерживать больше не надо плечами,
Пусть рушится с ворохом вечных забот,
Прощайте, труды, до свиданья, печали!
Уснуть – это слух, это зренье замкнуть
К снегам прилепиться, к тишайшей их сумме,
Зарывшись в подушку лицом, улизнуть,
Постыдного лестничного остроумья
Избегнуть, от тела отбиться тайком –
Присутствия видимость пусть сохраняет,
Свободна! Свободна! – взлететь, коготком
Звезду поскоблить золотую, пылает
Щека, но усну – потеряю, отдам
Усильем сведенную выпущу душу,
Утрачу, забуду, унижу, предам
И хрупкую жизнь уступлю и разрушу.
***
Спросил участливо: «Опять не спишь?». Не сплю.
Не позволяет спать мне счастья напряженье.
Мне свет является в ночной тиши, люблю
Ума горячего бесцельное броженье.
«Спи, детка, засыпай», — мне говоришь сквозь сон,
И сонную к плечу протягиваешь руку.
Мне кажется: уснуть – как потерпеть урон,
Примерить начерно загробную разлуку,
Покинуть жизнь свою, оставить друга, дом,
Стол письменный, тетрадь, открытую страницу.
Остановилась я вчера на месте том,
Где не хотела бы никак остановиться.
И не умею я, как ты – строку одну
В тетрадку занести, как бабочки скольженье
Прервать, накрыть сачком, пусть, не мешая сну,
Трепещет до утра и ждет стихотворенья.
***
Культура за чужой, известно, счет
Живет, и все, что сколком, подражаньем
Нам представляется, на самом деле
Есть усвоенье пройденного. Вот.
Вооружившись доблестным вниманьем,
Чужой мотив мы заново пропели.
И если б древний римлянин взглянул
На то, что сделали его потомки,
Их обвинил бы верно в плагиате.
Как он ошибся бы! Для нас Катулл
Предутренние разводил потемки,
И благородный чтит его читатель.
Культура в самом деле – общий дом,
Как средиземноморский этот берег.
А мы – как галечник, так мы похожи.
Национальность наша ни при чем.
Нева иль Сена, Темза или Терек –
Бессмертью все равно, и смерти – тоже.
***
В Египте синий цвет мечтал о воскрешенье,
В Китае обещал он вечную весну.
«Берлинская лазурь» – волшебное смешенье
Оттенков голубых, сродни морскому дну.
У древних христиан на выцветших полотнах
Одежды синева изображает грех.
Но синему греху я верю неохотно,
Он втайне адвокат, оправдывает всех.
И в синий облачась, является Мария,
И в голубом плаще на троне Соломон.
Поистине, как жизнь сама, его стихия,
И всё, что знаем мы, в себя вбирает он.
Я этот цвет люблю – цвет жизни, цвет печали,
Цвет смерти и любви, спасенья и стыда.
Как много мне его оттенки нашептали,
Привязчивы, нежны, текучи, как вода.
А тот, кто наблюдал в музее в Амстердаме
Молочницу в чепце и синий фартук (цвет,
Который, как стихи, беседует с богами), –
Тот видел: счастье есть, а смерти – смерти нет!
***
Памяти Георгия Адамовича
Без постылого российского позерства,
Без ура-патриотического ража,
Но без скромности (без ложной) и притворства
Он сказал, что вот литература наша
Чуткостью своей ко всякой фальши –
Несравненная! единственная в мире!
Что-то будет с ней, уже советской, дальше? –
В эмигрантской он гадал своей квартире.
Что-то ведомо ей высшее, такое,
Что не терпит ни «нажатия педали»,
Ни котурнов, ни учёного покоя.
Он носил в себе печать ее печали,
И назвав себя каким-то двадцать третьим
Или даже, может быть, сорок девятым,
Он был счастлив, что попался в ее сети
И что с Анненским – по алфавиту – рядом.
2
Он под конец своих заметок грустных,
Как разговор с самим собой, таких,
Что хочется запомнить наизусть их,
Привел один знакомый многим стих –
Молитву шестистрочную, и точным
Эпитетом в ней чудно потрясен,
О пребыванье, думаю, бессрочном,
О строгом рае помышлял и он.
Я рамочку вчера купила – просто
Дешевый ободок, кружок, овал,
Чтоб взгляд его внимательный и острый
Мой стол, мои бумаги охранял,
Чтобы иметь возможность с этим взглядом
Вчерашний сверить текст и чтобы он
И мысль его, и фраза были рядом –
Не только там, где вечно зелен клен.
Я думаю, что если бы спросили,
Он выбрал бы — не райское в тепле
Блаженное и праздное бессилье,
А вечное дежурство на столе,
Бумага, перечеркнутые строки,
Цветные скрепки, чашка, крепкий чай…
Не правда ли? – вот где реальный, строгий
С небесным конкурирующий рай!
***
Там расцвела сирень еще три дня назад.
Как не завидовать, скажи, блаженства краю?
Мне пишет русский мой приятель, лету рад,
Приобретенному рад, временному раю.
Но пишет, жалуясь, что пребывает в нем
Как бы насильственно, а всей душою – с нами.
Что он оставил здесь? Что кинул он в родном
Краю неласковом, заваленном снегами?
Какой-то, видимо, в России есть магнит,
Печаль какая-то, какое-то такое
Недомогание, неясное на вид,
Что сердце глупое не ведает покоя.
Как эта странная печаль или печать
Объединяет нас, рассеянных по свету!
Россия, если б ты могла не огорчать,
Ты потеряла бы любовь и прелесть эту.
***
Не люблю театр, не люблю фантастику,
Не люблю лунные ночи,
Ранние вставания, утреннюю гимнастику,
Как и вы не любите, впрочем,
Не люблю многолюдства, застолий,
Новейшие стихи, прозу
С их вывертом, запашком непристойным,
Лютикам предпочитаю розу,
Как и все остальные.
Не люблю странностей и ошибок
Грамматических, слов: ностальгия,
Красота, мудрость, творчество – ибо
Широковещательны, половички, покрывала,
Имена: Глеб, Станислав, Инна,
Наречие особо, прилагательное шалый,
Запах съеденной колбасы, бензина.
Не люблю тех, кто нуждается
В поклонении, не люблю мавританского
Стиля – восток! Что касается
Миндаля жареного под шампанское –
«Не люблю», – капризно писал Руслову
Михаил Кузмин, чтоб не быть, как другие, -
Все, все, все я прощу златоустому
За стихи его дорогие!
***
Какой несносный день! За что бы уцепиться?
Не знаю, где тот обруч золотой?
То лето душное, та утренняя птица?
Жизнь заперта железною скобой.
Я посетила дом, где я давно когда-то
Служила, тосковала и была
Больна, замучена, любви своей не рада,
На набережной… Наяву спала.
Мне ближе, кажется, петровская эпоха,
О Меньшикове больше я теперь
Могу порассказать… Так что же мне так плохо?
Как будто в местность ту открылась дверь?
Какой пустынный день! Я ничего не вижу.
По существу ведь зренье — тоже слух,
Тот тихий, внутренний, чьим голосом приближен
Кипящий тополь и летучий пух.
Взять Анненского?.. Там звучит такая нота,
Такой надтреснутый созвучий ряд…
Тоску тоской накрыть – и сдвинулось бы что-то:
Интерференция, как говорят.
***
Памяти Бориса Рыжего
Пыльный подоконник, паутина,
Слева занавеска, справа – нет.
Старости унылая картина
И непритязательный портрет.
Тяжкий и невыводимый запах
Нажитых болезней, жизни дно.
Неужели нам в ежовых лапах
Этих оказаться суждено?
Будущее, где ты? Перспективы
Нет, один и тот же тусклый вид.
Все желанья так неприхотливы,
Речь-утопленница не звучит.
Есть ли что жалчее? (Или жальче?)
Лучше шнур и крепкий узелок.
Ты был прав тем утром, храбрый мальчик!
Только юность – подходящий срок
Для решительного, злого дела,
За которым воля и покой.
Что ж, душа ведь этого хотела
И теперь любуется тобой.
Велосипед
Приподнялась дорога,
спустились облака,
лишь встречного бульдога
боюсь – и то слегка.
на жизнь держу равненье,
на будущее, вот,
и на преодоленье –
коряга, поворот, –
как уплотненный воздух
толкает в грудь и лоб,
как ладно, сладко создан
вот именно трехстоп
ный ямб, сейчас четыре
и пять мне широки
твои стопы и шире
не надобно строки,
всё поместилось в узкий
волнистый, беглый след –
и детства абрис тусклый,
и брошенный браслет
в траве, листва, кустарник,
цикорий, иван-чай,
чертополох, татарник,
крапива и отча
янный рывок – как будто
внезапный страх и стыд,
но чудо: незабудка
со мною говорит.
В конце концов ведь пища
культуры – стыд и страх,
и если ты не ищешь
защиты в облаках,
на вежливой бумаге
переплыви Ла-Манш,
дается бедолаге-
тебе такой реванш;
не то, что жизнь иную
я вижу и любовь
(на дикую, чужую
мне подменили кровь),
но в сердце проникает
какой-то новый свет,
когда рука сжимает
твой руль, велосипед!
***
Алексею Герману
Над разрытым асфальтом, над грудой
Развороченной грязной земли,
Старым скарбом и битой посудой,
Кирпичами – сюда завезли
Для строительства вместе с цементом, -
Над бетонными трубами, над
Проводами, палаточным тентом,
Над столбами, стоящими в ряд,
Из другого какого-то мира,
Сада, неба, вольера, страны,
Из Парижа или из Каира –
Мест, которые здесь не слышны,
Но с их блеском, и плеском, и летом,
И сияньем витражным чужим,
Озаряя, как сказано Фетом,
Эту местность миганьем живым,
В невесомости, в самозабвенье,
Боже мой, как душа, как мечта
Этих брошенных бедных строений,
Яркокрылая их маята.
И когда я следила неровный
И ныряющий этот полет,
Спотыкаясь о камни и бревна,
Я внезапно подумала: вот
Почему так не радует все же
Этот фильм, защищаемый мной,
Сильный, дерзкий, на правду похожий,
Отвратительный, страшный, смешной.
Темнота и жестокость суровых
И уродливых лиц объяснят
Нашу злую нужду в катастрофах,
Их позорно-назойливый ряд,
Нищету и убогость пространства,
Котлован, на котором ничто
Не возводится, драки и пьянство,
Вечно поднятый ворот пальто.
Так и есть. Но зачем в эпизоде
Не мелькнуло нигде ни в одном
Что-то дальнее, высшее, вроде
Мимолетности с пестрым крылом?
А без этой крупицы простого
И ничтожного, что ли, штриха
Не простят нам разумного, злого
Пониманья, прозренья, греха.
***
А сон у Тютчева, как высмотрел, заметил
Литературовед, – пророческий, глубокий,
Ужасный, суетный, таинственно он светел,
Чудесно не похож на пошло-однобокий
Реальный этот мир; волшебный он, всезрящий,
Железный, поздний и пророчески-неясный,
О чем-то важном нам невнятно говорящий,
И утомительный, и все равно прекрасный.
И заколдованный – младенчески-беспечный,
Редеющий к утру, прелестный, райский, чуткий,
Златой, конечно же, и тихий, долговечный,
Во сне мы как в раю, в блаженном промежутке.
Его эпитеты нигде, нигде – проверьте! –
Не повторяются – и сну не повториться.
И всё прекрасное, перечащее смерти,
Препятствующее, — ему как будто снится.
И кто только не спит в загадочных, как иней,
Стихах – природа, лес, деревья, арфа, стадо,
Пастух, душа и Рим, герой и героиня,
И даже Муза спит, будить ее не надо.
Во сне ты защищен от всех ударов острых,
И лишь бессонницей бываешь покалечен;
Любовь и мысль во сне — родные сестры,
Несчастье только в том, что сон не вечен!