ПОРТРЕТ РЫБАКА
Рыбак пирует в ресторане «Нарва».
Он с рейса только что, и потому —
какая-то, я извиняюсь, лярва,
без клея плотно клеится к нему!
С такою-то, я извиняюсь, рожей!
Да он женат, какого ей рожна?
Но так и льнет, зовет его Сережей,
хоть звать — Сергей Аркадьевич! — должна.
А он и рад, что все идет — как надо,
что деньги есть — и не о чем тужить!
И лучший вытрезвитель Ленинграда —
готов его принять и обслужить.
Морских трудов у трапа скинув глыбу,
он хвастает, как в голубой дали —
полгода целых честно шкерил рыбу!
— А вы бы там и дня бы не смогли! —
— А вы бы там, чем окунь хуже хека,
узнали бы, попробовав хоть раз,
как от шипов ладони человека
становятся размером с ваш анфас! —
И кажет всем корявую десницу,
и жаждет понимания в ответ,
и мимо проходящую девицу —
протяжным взглядом долго греет вслед…
Но должного вниманья нет к беседе.
И он, отметив это, смотрит зло…
И на него с опаскою — соседи.
И лярву ту — как ветром унесло.
И он встает, оркестру величаво
заказывает песню: — Про звезду! —
И верный руль закладывает вправо,
роняя стул и фикус на ходу!
И — в ночь, в такси! А там — тепло и просто…
И клонится — к таксистову плечу.
— Куда поедем, дядя? Где живешь-то?
— Домой не надо! На корабль хочу! —
И едет в порт, разбрызгивая лужи —
вдоль речки, стройки, пустоши ночной…
И коньячок заначатый — поглубже —
припрятывает перед проходной!
И выглядеть старается построже,
хоть в нем уже чуть теплится душа…
И, как четыре ангела, к Сереже —
по трапу вниз слетают кореша!
А он покочевряжится, с минуту,
и вот уже — блаженный и ничей…
И — ввысь его, во тьму его, — в каюту!
Подальше от старпомовских очей…
* * *
Луна Бристольского залива в сентябре
подобна фее — в жемчугах и серебре.
Светло глядит на нас — сквозь радуги кольцо —
ее прекрасное и грустное лицо.
Она владеет небесами третью ночь.
Она готова заблудившимся помочь.
Она царит, и нет ей дела — до парней,
свои подошвы отпечатавших на ней…
А под Луной порхает, балуясь, Эол,
несет на юг, на полуостров Корнуолл —
дыханье вереска и волн хрустальный плеск
вдоль черных скал на полуострове Уэльс.
И сам залив не спит под нашим кораблем –
то плещет жемчугом, то блещет серебром.
И стаям рыб из глубины в лучах Луны —
и трал, и траулер, отчетливо видны…
КОТ НА ТРАУЛЕРЕ
В сушилку брошен мокрый фартук.
С рук смыты чешуя и слизь…
Перекурили после вахты —
и по каютам разошлись.
А корабельный кот Максимыч,
всю вахту бывший не у дел, —
ворочал шеею массивной
и на коленях не сидел.
Он поводил роскошным усом,
и громко фыркал, осмотрясь,
и мягкой лапой трогал мусор,
и долго мягкой лапой тряс.
Когда ж я вновь метелку прятал,
мурлыкал кот: похвально, мол! —
и шел глядеть в иллюминатор
на полуостров Корнуолл.
Как будто темных замков шпили,
венчая сизые холмы —
ему такое говорили,
чего совсем не знали мы!..
И так глядел зеленооко,
что робко думалось о нем:
«Что ищет он в стране далекой,
что кинул он в краю родном?..».
СНЫ
Спит мальчуган с ладонью под щекой.
В пучине вод, в отсеке спит подводник.
Спит продавец, и вздох во сне такой,
что сам вздохнешь…
Что снится им сегодня?
И психоаналитик видит сны,
и сам себе бормочет: «Мило, мило…».
Спит населенье города, страны.
Раздумьями писателя сморило…
Треть жизни, проводимая во сне,
заполненная перевоплощеньем,
полетами, тоской о лучшем дне,
и жалостью, и счастьем, и мученьем…
Других две трети, вон они — вокруг!
А эта вся внутри, вся в человеке!
И он весь в ней: сам враг себе, сам друг —
пока однажды не уснет навеки…
Сам режиссер, сам зритель, сам герой,
сам говорит чужими голосами…
А что во сне не ладится порой,
так и вокруг все так — смотрите сами!
КОМАРОВО
Дачный дом, покинутый людьми.
Все, как есть, исчезли в воскресенье —
с кошками, лукошками, детьми,
с банками компотов и варенья…
Дом еще не верит и беречь
сам себя старается от пыли.
В нем еще поленья помнит печь.
Стены, полки, кресла не остыли.
Но скользит по комнатам пустым
призрак запустенья и развала…
И о чем мы, право, говорим —
с нами, что ли, так же не бывало?
Шелестит впотьмах какой-то сор.
Вдоль забора — голоса прохожих.
Дом глядит с надеждой сквозь забор —
даже мало-мальски нет похожих.
Только сумрак, только дождь, и грязь,
да под ветром пляшет, как живая —
перед домом, намертво вцепясь
в бечеву — прищепка бельевая…
***
Т.К.
— Пей чай, остынет! — нет, не слышит.
И смотрит, будто сквозь стекло.
Негромкий дождь стекает с крыши.
На кухне тихо и тепло.
Но вот очнулась, оглянулась,
засуетилась у стола
и так смущенно улыбнулась…
— Послушай, где же ты была?
— Да так, забылась, — отвечает, —
потом, быть может, расскажу.
Давай-ка лучше выпьем чаю,
давай варенья положу…
— Ну, положи… — ведем беседу.
И вот уже я сам лечу
за мыслью призрачной по следу
и чайной ложечкой бренчу.
А мысль уже за краем света
во мгле резвится и парит…
И нежный кто-то рядом где-то:
— Пей чай, остынет! – говорит.
ТЮЛЬПАН
Купил тюльпан в киоске. Сел в вагон.
Тюльпан был вял, простужен, потому что
зима еще не кончилась, а он
к нам прилетел из города Алушта.
Мой взгляд, слегка сощурясь на соседке —
студентке — погулял под потолком
и, завершив гуляние цветком,
привычно ограничился газеткой.
Но что-то мне мешало без конца,
мне сбоку что-то красное мигало,
звало и от газетного столбца
намеренно и нагло отвлекало.
Поднял глаза — и что же? — мой тюльпан,
согревшись и раскрывшись ненароком,
и подбоченясь, словно польский пан,
к соседке повернулся — карим оком!
И видимо от этой ерунды
студентка засмущалась, а виновник
весь изогнулся — страстный, как любовник! —
и жарко,
знойно выдохнул:
«Воды…»
Я отдал ей его, как бы шутя.
И долго думал вечером за чаем:
«Мы все великих ждем чудес, хотя
И маленьких
порой не замечаем …»
БАЛЛАДА О СОБАКЕ
Отдыхающий гладит собаку — она
уж с неделю к их даче прибилась.
И виляет хвостом, и вниманья полна,
и крыльцо сторожить приучилась.
Следом ходит весь день. И на пляж, и домой.
И прохожих приветствует рыком,
говоря: «Вот идет мой хозяин, он мой!»…
И — хоть Джеком зовет пусть, хоть Диком.
Отдыхающий знает, что сам виноват,
вот и прячет глаза, вот и гладит —
приласкал, приручил, не прогонишь назад…
И с тоскою внезапной не сладит.
И с собой не забрать, и на добрых людей
не оставить — смеются: «На што нам?»
И вдобавок завхоз намекнул без затей
про отстрел перед новым сезоном…
Отдыхающий в горле комка не сглотнет,
вот и смотрит: не время ли к чаю?
Вот и шепчет: — Ты, Дик, потерпи, через год
прилечу, разыщу, обещаю. —
И на утро: — Ну, Джек, не скучай! — говорит.
И краснеет от собственной фальши.
…За автобусом долго собака бежит —
до окраины самой и дальше…
* * *
Ребенок любит мать, и льнет, и обнимает.
И что она в отце нашла — не понимает.
То занят я, то зол, то дома я, то нет…
О, маменькин сынок, трех с половиной лет!
Останусь в няньках с ним — такой чудесный мальчик! —
то чинит грузовик, то в книжку тычет пальчик…
А если и вздохнет невольно от тоски,
то — сдержанно, слегка, достойно, по-мужски.
Но стоит зазвучать шагам ее за дверью,
уж тут у нас конец согласью и доверью, —
бежит, не чуя ног, навстречу ей сынок!
Он так несчастлив был, он так был одинок…
Он даже и во сне не может без оглядки,
и голос подает, тревожный, из кроватки,
(уж что ему во сне привиделось, бог весть):
— Ты, мама, где, ты тут? — и в ожиданье весь.
— Я так тебя люблю… — бормочет виновато.
И я шепчу во тьму: — Ну а меня, меня-то? —
А он чуть помолчит, подумает, потом
ответит: — И тебя… —
Спасибо и на том.
СНЕГ
Ю.А.
Этот снег удивительный — мартовский, поздний снежок,
золотой мошкарой замелькавший под сизою тучей,
рядом с Зимним дворцом, — луч ли солнца его так зажег,
или сам возле шпиля с корабликом вспыхнул, горючий?
Он летит вдоль Гвардейского Штаба и аракчеевского особняка,
вдоль всей Мойки гуляет по плитам гранитным, истертым;
он у дома 12 свой бег замедляет слегка,
чтоб за вышедшим из дому взвиться веселым эскортом!
Он парит над мостами, Конюшенный двор огибает,
в Михайловский сад
забегает, скользя мимо выбоин всех и колдобин…
Он летит просто так, — ни к кому, ни за чем, невпопад —
но как сказочен он,
как он праздничен,
как бесподобен!
А вокруг наша жизнь — и владельца зовет «мерседес»,
будто малый ребенок: «уау, уау, уау»…
Двое пьяниц у Спаса — снежинкам, как манне с небес,
умиляются так, словно выпивки ждут на халяву!
И мозаики — блещут! И в ликах святых — торжество!
И деревья в саду расцветают, как люстры в театре!
И кавказец седой из-под кепки глядит на него —
ну, совсем, как тот Цезарь, вздыхающий о Клеопатре!..
Ах, такому бы снегу явиться пораньше чуток —
лет сто двадцать назад бы! — над царской каретой, пред нею, —
и тогда Рысаков проморгал бы условный платок,
и не смог Гриневицкий шагнуть с тротуара, бледнея…
И тогда вся История наша — была бы иной!
Мы бы были иными, а вместо роскошного храма —
только б рой золотой, прилетающий каждой весной,
над мостом и каналом мерцал — и не весил ни грамма!..
Дивный снег иногда в Петербурге под вечер идет,
если Бог в небесах опорожнит мешок или ранец:
что-то есть в нем от счастья, которое рядышком ждет —
и меня, и тебя, и кавказца того, и тех пьяниц…
В МЕТРО
На «Удельной» ты сядешь в метро
и — под рокот соседней беседы
задремав, — полетишь как ядро
в направлении «Парка Победы».
А напротив — девчоночий лик,
то ли едет она, то ли снится.
Ты на «Невском» очнешься на миг,
а на месте девчонки — девица.
Та в веснушках была и юна.
Эта в блеске косметики броской.
А на «Фрунзенской» глянешь из сна —
едет женщина с полной авоськой…
Двери хлопнут, проедут огни,
сквознячок пробежится по коже —
и подумаешь вдруг, что они
друг на друга — все трое — похожи
И привидится вдруг в твоем сне,
что вот так, если вдуматься здраво,
и мелькает вся жизнь — как в окне
струны кабелей слева направо
Что, пока ты в дремоте витал,
жизнь свою продремал ты, беспечный,
и скрежещет колесный металл —
на краю остановки конечной!
Тут ты вздрогнешь, мотнешь головой,
и ресницы раздвинешь — и точно,
вон старуха сидит пред тобой,
все в морщинах лицо и отечно…
А уж больше и нет никого.
Знать, и впрямь — окончанье маршрута.
И в стекло на себя самого
страшновато взглянуть почему-то…